Ваша честь — страница 49 из 71

восьмерка, а это нечто новое и доселе невиданное в цифрах, которыми обозначаются годы. И это новшество в разделе сотен и указывает на наступление нового века. А кто с этим не согласен, пусть сидит дома и носа не высовывает, ведь еще бабушка надвое сказала, где мы все будем в тысяча восемьсот первом году, как только людям в голову приходит откладывать великие события на потом. Еще одним весомым доводом против республиканских франкмасонов стал тупой и смехотворный календарь[206], который придумали эти французишки: согласно их календарю, замрите, вместо пятницы двадцать седьмого декабря тысяча семьсот девяносто девятого года, Дня Иоанна Богослова, следующего непосредственно за Днем святого Стефана Первомученика, выходило, что сегодня кинтиди нивоза восьмого года, а что это вообще такое и с чем его едят, неизвестно. Подавляющее большинство верноподданных его величества короля Карла определенно были за то, чтобы отпраздновать наступление нового века, и где наша не пропадала. Мастеровые прикидывали, что почем, запасались вином, откармливали птицу, украдкой присматривали гуся пожирнее, каплуна поупитаннее или индюка – они уже входили в моду – помясистее. И мечтали о праздниках. Люди, достигшие некоторых высот, входившие в неоформившийся круг буржуазии, разбогатевшей на сделках с Америкой, – адвокаты, врачи, зажиточные торговцы, судовладельцы, экспортеры, судебные поверенные, инженеры, – затевали истерическую перестрелку из приглашений и договоренностей на вечер Нового года и Нового века, с оглядкой на то, что случится нечто маловероятное, а именно, что какой-нибудь старинный барон или зазевавшийся маркиз пригласит их к себе на банкет и им придется отменить все предыдущие договоренности, пресыщенно замечая, что этого приглашения на самом-то деле я в глубине души ожидал, ведь мы с бароном – неразлейвода. Пропахшие нафталином аристократы, водившие закадычную дружбу с военной элитой, тоже делали подсчеты и рассылали приглашения, в построении стратегии руководствуясь исключительно тем, перед кем они в долгу и кому, напротив, сумели сделать одолжение. Что касается Святой Матушки-Церкви, ей тоже хотелось блеснуть в последний день века, еще при свете дня. Для незаинтересованного наблюдателя вопрос можно было вкратце изложить по следующей схеме: простонародье, ремесленники, люди обыкновенные и ничем не выдающиеся, устраивали гуляния в каждом квартале, с музыкой и танцами, полными кувшинами вина, копченостями и кучей выдумок. Если удавалось найти для этого помещение – амбар, где хранили зерно, или склад для одежды, – веселиться можно было в нем, а если нет, то на улице, назло холодам. Буржуазия же разделилась на две большие группы: одни собирались на банкет к дону Пасье Гарсиа, экспортеру вин и ликеров из Реуса, осевшему, вместе со своим состоянием, в Барселоне. Несколько более скромное пиршество для торговцев организовывал Амадеу Койель, успевший разбогатеть на почве Хлебных бунтов[207], открыв едальни, где посетителей кормили фидеуа: он приглашал к себе тех, кто считался недостаточно важной персоной для того, чтобы попасть на другие торжества. Было еще и третье сборище, не поддающееся учету: рационалисты, просвещенцы, революционеры и безбожники, отрекшиеся от тысяча восьмисотого года в пользу другого, следующего за ним. Они всеми силами старались раструбить направо и налево, что никакого кутежа устраивать не будут, в отличие от прочих, собравшихся чествовать призрак века. И разумеется, они даже носа не высунут на улицы, по которым пройдет шествие, организованное Святой Матушкой-Церковью, невежественнейшей из невежественных, суеверной шаманкой в мире безграмотных дикарей. И для того чтобы их позиция была всем предельно ясна, в этом году, несмотря на разочарование жен и детей, они ни в коем случае не собирались устраивать какого-либо особенного новогоднего застолья, дабы не оказаться понятыми превратно. С другой стороны, более узкий круг аристократов, несколько расширенный присутствием чиновников и военной элиты, собирался на два торжества: новогодний молебен, который служили в Кафедральном соборе, где немногим избранным были отведены заранее приготовленные сидячие места в креслах или на скамьях, и праздник во дворце маркиза де Досриуса, несомненно представлявший собой самое интересное предложение на этом невидимом аукционе празднеств в честь наступления нового века.

Без сомнения, смерть злосчастного Андреу Перрамона уже никого не волновала. А участь голландского кровопийцы – и того меньше, к тому же вообще неизвестно, была ли у него душа. Жизнь идет своим чередом, и невозможно бесконечно помнить обо всем, иначе мы испытывали бы сплошную боль. Одни только Тереза да маэстро Перрамон собирались справлять Новый год, вздыхая, плача и вспоминая о своем Андреу и, может быть, о песенке, которую нашли на чердаке его дома.


Все вышло случайно. Дело было так: он решил зайти в трактир, чтобы спросить, можно ли оттуда послать письмо и когда именно оно отправится по назначению. Но вместо краснолицего трактирщика Нандо наткнулся на курьера, который месяц назад уже разыскивал его, а сейчас приехал в те края по другим делам, но по зову профессиональной гордости решил поинтересоваться, незнаком ли юноше некто по фамилии Сортс, гвардеец, как и он. От посыльного Нандо узнал не содержание письма, написанного ему маэстро Перрамоном, в котором говорилось: «Милый Нандо. Приезжай. Вернись. Мой сын в тюрьме. Его обвиняют в убийстве певицы де Флор», – а то, о чем в нем шла речь, в общих чертах: «Ваш друг по имени Андреу, лейтенант, сидит в тюрьме по обвинению в убийстве, и некто по имени Перрамон, человек пожилой, отчаянно пытается вас отыскать. Он ищет вас повсюду, но вы как сквозь землю провалились». И Нандо Сортс, лейтенант пехоты гвардии его величества, не дав посыльному завершить рассказ и подкрепившись бокалом красного вина, умчался на поиски доброго коня. День близился к вечеру, когда все наконец было готово: и, не испросив благословения каких-либо военных, церковных или гражданских властей, Нандо ускакал из Фраги, взяв с собой подставную лошадь и оставив позади сумбурное прощание с любезными хозяевами дома, где он обитал, категорический запрет врача отправляться в какие бы то ни было поездки, определенную сумму денег в благодарность за заботу и неотвязную мысль: «Как все это могло произойти за один месяц? За что, Андреу? Во что ты впутался?» Когда солнце за его спиной уже клонилось к закату, он понял, что вследствие такого внезапного отъезда из Фраги его запросто могли бы счесть дезертиром.


Ровно в десять часов утра его честь верховный судья дон Рафель Массо сидел в своем роскошном кабинете Королевского верховного суда провинции Барселона в Палау де ла Женералитат. Он был насмерть перепуган, потому что еще недавно дела его могли пойти из рук вон плохо и ему с грехом пополам удалось избежать серьезных затруднений. Но в то же время он уже начинал успокаиваться: пронесло… Дон Рафель открыл пустой ящик и снова закрыл его. Он вцепился обеими руками в ручки удобнейшего кресла и обвел взглядом картины и драпировку на стенах. Все это он чуть не потерял… но самое ужасное заключалось в том, что он едва не утратил доброе имя, честь, славу… Безудержный страх охватил все его существо; лысина под париком вспотела. «Должность-то еще ладно», – подумал он. Уж кому-кому, а ему было хорошо известно, что ничье выгодное положение на службе, что бы он ни делал, не может длиться вечно и всегда существует угроза, что его сместят, дабы напомнить всем верноподданным о крепости авторитета короля-рогоносца, Карла IV Рогатого, Карла IV Породистого Оленя.

Дон Рафель вздохнул. Ему, побившему все рекорды долгосрочного пребывания на посту, на который в любой момент могли назначить кого-нибудь другого, в тревожном климате Барселоны эпохи Бурбонов, было грех жаловаться! Дон Рафель пережил смену восьми губернаторов, зубами и когтями держась за свою должность. Председателем Верховного суда его назначил невыносимый, но очень кстати ему пришедшийся дон Херонимо Хирон де Моктесума Аумада-и-Сальседо[208], маркиз де лас Амарильяс. Моктесума был совершеннейшим чурбаном, любившим баб до судорог, гордым своей никчемностью, но дону Рафелю удалось найти с ним общие интересы, связавшие благородных джентльменов прочными узами мужской дружбы, высшей точкой которой явилась продажа Моктесуме по дешевке всех пяти кораблей, составлявших торговую флотилию дона Жасинта Рекасенса, умело наладившего контакты с Севильей и Кубой, но проявившего опасную недальновидность, обнаружив свои симпатии к сторонникам австрийского двора, когда ему без видимых, казалось бы, причин отказали в разрешении вести морскую торговлю с Лондоном, и он, бедняга, решил подать на апелляцию. На этом он потерял все до нитки, включая вышеупомянутые суда, поскольку когда полиция берется за дело, она всегда что-нибудь незаконное да отыщет. К тому же политическое прошлое его деда и двоюродного деда явно сыграло против него, и кому только придет в голову в конце века симпатизировать австрийскому двору, к какому бы древнему роду Рекасенсов ты ни принадлежал. После Моктесумы его честь за шесть долгих лет успел пережить назначение на должность губернатора графа де ла Уньон, Уррутию, графа Ревильяхихедо, Ланкастера, Корнеля, Искьердо, и вот теперь настал черед дона Пере, с ним у дона Рафеля сложились самые напряженные отношения, с того дня как дон Рафель осмелился выслать из города даму, с которой генерал-капитан состоял в близких отношениях. Этого губернатор ему не только не простил, но и сделал это обстоятельство поводом к тому, чтобы поклясться отравить жизнь дону Рафелю. И погубить его. Несмотря на все это, дон Рафель интуитивно нашел способ удержаться на плаву и, хоть не без тревоги в сердце, продолжал в том же духе. В конце концов он стал политиком, из тех, что в огне не горят и в воде не тонут, из тех, кто говорит, что политика их не интересует, что они вообще не занимаются политикой, а только служат обществу, а это совсем другое дело, а никакая не политика. К тому же дон Рафель добавлял, что занимает пост председателя Верховного суда провинции Барселона по воле Божией, и все тут.