– Полезай-ка сюда.
Внезапно перед носом Галаны оказалась открытая дверца экипажа и рука, приглашавшая ее внутрь. Это была ее жертва. И Галана села в карету, уверенная, что зашла уже так далеко, что останавливаться не имеет смысла. Карета тронулась, как только захлопнулась дверца.
– Теперь ты можешь рассказать мне все эти басни в тишине и покое, – послышался голос сеньора Массо.
Но Галана в испуге вглядывалась в другого человека, с угловатым, ужасающим лицом, который сидел не шевелясь, словно хотел, чтобы его присутствие осталось незамеченным снаружи.
– Кто… кто этот господин? – спросила женщина.
– Суперинтендант полиции, – злобно прошипел его честь, а на лице дона Херонимо Мануэля Каскаля де лос Росалес-и-Кортеса де Сетубала появилась улыбка, которую запросто можно было истолковать как некое предостережение.
– Выпустите меня отсюда.
– Твое дело сейчас – рассказать мне все, что тебе известно и откуда это тебе известно.
– Нет, только не в присутствии этого господина.
– Именно в присутствии этого господина.
Несколько мгновений прошли в молчании; слышно было только, как все трое подпрыгивают на выбоинах дороги под динь-динь-динь колокольчика на шее бегущей лошади и скрип колес. И вот дон Рафель снова ринулся в атаку:
– Мне нечего скрывать. И я никому, кто бы то ни был, не позволю портить мне жизнь ложными обвинениями.
Снова молчание. Экипаж вез их к морю, далее – к Порталь де ль'Анжель, а оттуда они поехали по направлению к Грасия, чтобы не привлекать к себе внимания на безлюдных улицах Барселоны.
– Растудыть.
– Чего?
– Растудыть, – снова произнес Сетубал Растудыть. – Не хочешь говорить, так отправляйся за решетку, там и сгниешь.
Галана, переполошившись, стала храбриться:
– Коли отправите меня за решетку, выплывут на свет улики, что вы – убийца.
– Какие такие улики, растудыть?
– Та часть признания Сизета, в которой он обвиняет сеньора Массо.
– Не верю! – защищался сеньор Массо. – Это ложь! Что ты такое говоришь? Какой еще Сизет?
– Давай-ка сюда эту бумагу, – более здраво рассудил растакой де Сетубал.
– У меня нет ее с собой.
– Отыщу, даже если она у тебя в заднице спрятана, – улыбнулся полицмейстер.
Снова молчание. Дон Рафель не знал, куда себя деть, поскольку было совершенно ясно: Еханый Каскаль не подвергал ни малейшему сомнению, что его честь виновен. Задолго до того, как они доехали до предместья Сан-Жерваси, Галане, уже полумертвой от страха, пришла в голову блестящая идея.
– У меня есть еще доказательство, – сказала она. – Даже если бумагу найдете, у меня есть еще доказательство!
– Какое?
– А вот такое.
Она разжала ладонь. Бриллиантовый перстень, принадлежавший бедняжечке Эльвире, который Сизет стянул с трупа, нотариус конфисковал у Сизета, а Галана стащила у нотариуса, очутился перед тем, кто его купил. Дон Рафель невольно протянул к нему руку, но женщина оказалась умнее. При виде этого кольца его чести захотелось плакать, «бедняжечка моя, что с тобой сотворили!». Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы продолжить разговор:
– Где ты взяла этот перстень?
– Вот видите, какие у меня улики? Видите, что я правду говорю?
– Ты где угодно могла его украсть.
– Это перстень Эльвиры. Так или не так? А вы его купили. Так или не так?
– Ох… – Дон Рафель умолк. «Бедняжечка моя, что ж я себе на память перстень-то не оставил… И вот сижу и не могу сказать, чтоб эта сволочь мне его вернула». – Это кольцо – большая ценность, – заикаясь, произнес он.
– Я знаю. Это улика.
Дон Сетубал Растудыть ткнул дона Рафеля локтем в бок, чтобы тот прекратил его донимать своим кольцом. Галана продолжала обосновывать свою защиту:
– И у меня еще улики есть.
– Ах так? – разом вырвалось у обоих сеньоров.
– Да. Труп, – сказала она. – Я знаю, где труп.
Дон Херонимо сделал знак его чести: «Отдайте ее мне. Отправляйтесь к Масдексаксартам, или куда вам угодно, растудыть, а я с ней сам справлюсь». И приказал кучеру возвращаться в город.
Дону Херонимо Мануэлю Каскалю де лос Росалес-и-Кортесу де Сетубалу, более широко известному под именем Растудыть, стоило совсем небольших усилий заставить перепуганную Галану, которая наконец-то поняла, что слишком перегнула палку в надежде на счастливый случай, запеть, как канарейка, и пропеть ему все до последней колыбельной песенки. Кольцо он у нее отобрал, и оно навеки исчезло в глубине его карманов, и пусть его ядрена честь попробует востребовать его обратно, растудыть. В его намерения входило преподнести его одной очаровательной дамочке, к которой он уже начинал испытывать некоторое пристрастие. И дон Херонимо снова сосредоточился на Галане. Он испросил ее имя, адрес и цель визита. А еще она рассказала ему, где хранит бумагу с исповедью Сизета. Она не заставила долго себя упрашивать, поскольку два громилы, стоявшие справа и слева от улыбающегося Сетубала, были достаточно убедительным доводом, чтобы не молчать. Сетубаловы агенты нашли документ, он прочитал его, и уже не было необходимости заставлять ее рассказывать, где похоронен труп; но он таки вынудил ее признаться и в этом, из чистого желания заставить свою подопечную вывернуть душу наизнанку. Все рассказала, как миленькая. И дон Херонимо Растудыть довольно улыбнулся, потому что в этот спокойный воскресный вечер он отлично потрудился, чтобы заработать себе на жизнь.
Карцер, находившийся в распоряжении Сетубаловой полиции, еще более темный и сырой, чем тот, что находился в тюрьме на пласа дель Блат, закрыли наглухо и повесили тяжелый замок. Португальцу было предельно ясно, что выбраться из этих четырех стен Галана сможет только в деревянном костюме. Да и пора было ввести в курс дела его честь, если, конечно, его всенепременные визиты уже подошли к концу.
Немноголюдному шествию, направлявшемуся на кладбище дель Пи, был безразличен колокольный звон и праздничные дни. Они сносили дождь смиренно и молча. В тесном закутке вода стекала по желобам ниш и ударялась о землю, переполняя лужи. Нандо подошел к могиле своего друга с выражением человека, который никак не может поверить своим глазам. Маэстро Перрамон и Тереза, стоявшие от юноши по бокам, сопровождали его молчание все еще оторопевшими взглядами; все они начисто лишились способности понимать, что происходит. Раздался крик дрозда, но они не обратили на него внимания, в особенности Нандо, который бормотал «не верю, не верю», и плакал про себя, а это же так больно, и смотрел на могильную плиту, на которой неуклюжим почерком было выведено: «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый („Даже конец века не дали ему увидеть, Господи!“), requiescat in pace»[231], – и больше ничего, потому что это была простенькая и незатейливая могильная плита. У Нандо не укладывалось в голове, что смерть невозможно повернуть вспять, и он решил, что жизнь несправедлива и ни один из их доводов не оправдан, тех доводов, которые они с Андреу и еще кое с кем из их товарищей называли единственно верными в пользу того, что жизнь не лишена смысла (и при этом пытались украдкой осведомиться, пришлись ли их слова по вкусу тени Гёте). И Нандо Сортс почувствовал, что виноват в том, что все еще жив, и неожиданно вспомнил про письма.
– Что? Какие письма?
– Я написал ему уйму писем. Где они?
– Мы ни одного из них не получали, – промолвила Тереза.
– Ты их адресовал к нему домой?
– Да.
– Там они, должно быть, и лежат.
На несколько мгновений все трое прислушались к говору дождя. «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый, requiescat in pace». Нандо понимал, что, как только у него окажутся в руках эти письма, он должен будет их сжечь, потому что они не представляли собой ничего, кроме жестокой шутки судьбы. «Милый Андреу, избранник богов, да здравствуют во веки веков искусство и красота!» А Андреу гнил и умирал, чувствуя, что остался один на свете, потому что его лучший друг волочился за крестьяночками по дороге в Мадрид и в Малагу. Нандо помотал головой, чтобы отогнать гнетущие мысли, и решил не говорить о них вслух, потому что они, Тереза и маэстро Перрамон, бедняги, и без того страдальчески несли тяжелый крест нелепой и необъяснимой смерти Андреу. И тогда ему стало ясно, что дождь все не перестает и что он уже много дней живет в промозглой сырости, как сын дождя. И он поклялся отомстить за смерть друга.
– То есть как это, Эльвира похоронена у меня в саду?
Дон Рафель Массо, председатель Королевской аудиенсии провинции Барселона, как молния взлетел со стула в своем домашнем кабинете. Кровь его застыла в жилах, и множество шипов пронзили кожу. Так, что голова у него закружилась. Перед ним на стуле преспокойно сидел зловещий Сетубал, не теряя присутствия духа.
– В глубине центральной клумбы, возле фонтанчика.
– Как… как же… Но ведь…
– Уже два года тому назад.
– Это… это ложь! Сизет бросил ее в море!
Он снова сел. Теперь он задыхался. Новый поворот событий, без сомнения, был чрезвычайно опасен, не столько по содержанию, сколько по тому, кто явился его вестником.
– Это ложь, – повторил он, стуча кулаком по столу.
Дон Сетубал и Прочая в ответ потряс в воздухе листом бумаги:
– Так сказано в отрывке из чистосердечного признания Сизета, хранившегося у этой женщины. Выдумывать это Сизету было совершенно незачем.
– Как же?! Чтобы погубить меня!
– Вздор, ваша честь… Я уверен, что это правда. – Он подавил зевоту, возможно с целью показать, что на него эти события никак не влияют, и продолжил: – Если вы так уверены, что это ложь, поищем труп в саду, для вашего же спокойствия.
– Как же я объясню жене и прислуге, что мы принялись перекапывать клумбы? Скажу, что колодец копаю? – Неожиданно дон Рафель без всякой причины вспотел. Он снял парик и вытер лысину кружевным платком. – А если вдруг, не ровен час, мы найдем ее…