Ваша честь — страница 68 из 71

ругая из них так и приклеилась к обоям этой миленькой гостиной, ставшей свидетельницей его последних унижений. Почувствовав некоторое облегчение, он сбежал из этой комнаты, где позволил стенам и стульям, и только им одним, догадаться о его слабости.

В большом зале дворца маркиза де Досриуса донья Марианна уже давно хватилась мужа. Никто не знал, куда он запропастился, и она была несколько удивлена: «Как-то все это странно, ума не приложу, чем он занят. А ведь он неважно себя чувствовал…» Увидев, что дон Рафель входит в гостиную, она тут же потеряла к нему всяческий интерес и продолжала рассуждать об идеале женского парика.

Миг наступления нового года и века неуловим. В его мимолетности заключалось отрицание его же существования, поскольку до двенадцати часов он был мечтой, а после первого удара часов в полночь – всего лишь воспоминанием. И все же, несмотря ни на что, именно по поводу этого исчезающего, этого эфемерного мгновения был устроен праздник во дворце маркиза и огромное количество банкетов по всей Барселоне.

По вышеупомянутой причине, по мере того как приближалось наступление этого момента, все заметнее становились нервные смешки и взволнованные взгляды. Внимание слуг было сосредоточено на раздаче бокалов белого вина, и они с нетерпением ждали, когда закончится исполняемая оркестром пьеса Сальери. (По мнению маркиза де Досриуса, который внимательно слушал музыку, сидя в инвалидном кресле, эти несчастные землекопы с инструментами в руках уже давным-давно покончили с Сальери, с музыкой и с жалкими остатками его терпения. Но нужно было соблюдать изящные манеры, а гостям сегодня было не до тонкостей.) Доиграв позорнейшее scherzo finale[242], способное заставить любого чуткого слушателя возненавидеть род человеческий, оркестр смолк. Дон Пере Каро подошел к маркизу. Понемногу, подобно тому как сглаживается поверхность озера, когда унимается ветер, разговоры утихли.

Его честь дон Рафель Массо появился в глубине зала с самым неустрашимым видом, на какой был способен. Почтенному судье было особенно любопытно, удастся ли ему выдержать напряжение этой церемонии в присутствии всех его врагов. Он не решился поглядеть в глаза его высокопревосходительству. Однако заметил, что у камина устроился дон Херонимо и не спускает с него глаз. А возле окна расположился дон Антони Террадельес со своим нотариусом, и оба пристально наблюдали за каждым его движением. Почти рядом с ними, слишком тесно, для спокойствия судьи, приблизившись к донье Гайетане, стоял малолетний придурок, вызвавший его на дуэль, и тоже пожирал его глазами… Нужно было улыбнуться. И дон Рафель улыбнулся. Вышло недурственно. Он взял свой бокал и обратился к маркизу и губернатору.

– Достопочтенный маркиз, ваше высокопревосходительство, – начал дон Рафель, – я чрезвычайно польщен оказанной мне честью провозгласить тост за наступление нового века в вашем присутствии.

Его слова расслышали все, но очень немногие заметили, что у него дрожит голос. Губернатор поднял бокал, к нему присоединился и маркиз. На несколько мгновений глаза всех присутствовавших на празднике сосредоточились на стрелке больших часов зала, и они в бездумном нетерпении потратили целую минуту жизни, завершавшую тысяча семьсот девяносто девятый год и, с некоторой долей вероятности, восемнадцатый век.

Но вот наступил этот миг – и тут же исчез невозвратно. И люди сдвинули бокалы, услышали и произнесли любезные пожелания, расчувствовались и заулыбались, чтобы забыть о том, в чем заключается смысл уходящего времени. А дон Рафель играл подобающую ему официальную роль. И из всех тех, кому не были известны его печали, один только маркиз де Досриус почувствовал, что под маской почетного гостя на дона Рафеля накатила черная полоса.

И потому, когда снова заиграла музыка, и настал черед Глюка быть мучимым недопонимавшими его музыкантами, и все пошли танцевать, никто, кроме прикованного к инвалидному креслу маркиза де Досриуса, не обратил внимания на то, что председатель Аудиенсии незаметно исчез из зала. Да, наверное, и из дома. Но маркиз ничего не сказал: ни словом никому не обмолвился, потому что был твердо уверен в том, что каждый должен жить своей жизнью так, как ему заблагорассудится. Laissez vivre[243].

6

Дон Рафель велел запрягать ровно в три. Он наказал Ипполиту предупредить кучера, чтобы тот к четырем утра уже позавтракал и был наготове. В эту ночь его честь не спал. Вдоволь нагулявшись по саду, поглядывая на распроклятую клумбу, то подходя к ней поближе, то отходя подальше, он в потемках поднялся к себе в кабинет. Просмотрел бумаги и написал коротенькую записку, чтобы сообщить донье Марианне, что ему пришлось срочно уехать в Сарриа, но что он вернется к обеду, и чтобы она не беспокоилась, он прекрасно помнит, что мастер Вентура должен принести ему пару туфель с неброской пряжкой; что он ни о чем не забыл, но у него возникла срочная необходимость переговорить с Миравильесом на темы, связанные с семейным капиталом. В конце концов записка вышла вовсе не такая уж короткая, поскольку он поддался искушению придать ей напыщенный стиль, пытаясь сказать нечто важное и торжественное: «Вот уже столько лет мы вместе, жаль, что детей мы так и не завели, и могли бы жить дружно, в мире и согласии, а ведь сейчас другого выхода уже не будет, после обеда сегодня спокойно обо всем переговорим…» – и закончил откровенно пугающими словами: «Не волнуйся, все в порядке». Он оставил записку на столе и вынул из дальнего ящика вельветовый футляр. Потом раскрыл его. Внутри друг против друга лежали два позолоченных пистолета с рукоятями из орехового дерева. И патроны, рассчитанные на шесть выстрелов. Это были настоящие пистолеты Бельвиста, работы лионских мастеров, воистину великолепные образцы оружейного дела, подарок бывшего губернатора, с которым у дона Рафеля сложились такие отношения, какие ему так никогда и не удалось наладить с доном Пере. Он закрыл футляр и положил его в сундучок.

С того момента, как он заперся в кабинете, охватившее его смятение понемногу сменилось неким подобием объективного интереса, как будто все то, что с ним происходило, не имело к нему никакого отношения. Ему было любопытно, каким образом он выпутается из этой передряги, как преодолеет возникшие препятствия. Всю свою жизнь дон Рафель провел, превозмогая преграды, которые нагромождали перед ним завистники. И выбираясь из ловушек. Он привык жить по законам джунглей и научился принимать их как неизбежность. Но сейчас у него накопилось слишком много забот, и отделаться от них одним движением было невозможно. Дон Рафель, погруженный в эти размышления, принялся ходить кругами по кабинету. Он бегло просмотрел корешки избранных томов и невольно съежился под высокомерным взглядом своего портрета. Этот портрет был написан задолго до Эльвиры, когда он еще не разучился улыбаться. Если бы можно было заново прожить часть жизни… Если бы можно было заснуть и, пробудившись, удостовериться, что все исчезло, как растворяются в воздухе сны… Так, с тоской в сердце, он и провел ночь. Было, должно быть, часа три, когда он вспомнил про рисунок. В свете недавних событий он совсем о нем позабыл. В самом запыленном уголке кабинета, рядом с никогда не читанным трактатом, лежал тот самый цилиндрический футляр. Дон Рафель вынул рисунок и расправил его на столе. Предательская, карикатурная, непристойная, мерзкая, непотребная, тупая, въедливая, распущенная, грязная, гадкая, подлая донья Гайетана лукаво улыбалась ему, с неслыханным бесстыдством выставляя напоказ свой передок.

– Похабная тварь, – промычал дон Рафель. И бесконечно возненавидел ее за то, что она унизила его до глубины души. Человек, загнанный в угол, становится агрессивным и отбрыкивается как может, даже если в его беспорядочных движениях нет никакого смысла, как в том, чтобы вгрызаться в обрывки тумана. – Мерзкая шлюха, – злобно сплюнул он, чтобы окончательно внести в дело полную ясность.

Он сорвался. Но то, что кто-то вдруг сорвался, подчас становилось основой величайших свершений в истории человечества, а ночь выдалась такая, что не перегнуть палку было невозможно. Дон Рафель, под покровом ночи спустился в сад с портретом доньи Гайетаны. При свете тусклой керосиновой лампы долго рылся в сарае, где хранился садово-хозяйственный инвентарь. Закончив со своей деятельностью в сарае, он направился к воротам сада и вышел на улицу. В такие часы он на улицу никогда не выходил. Разве что по молодости лет, когда они с ребятами по ночам дебоширили и выпивали. По его позвоночнику пробежала искра, вызванная чувством, что впереди запретное приключение, ах, жаль, что ему было не до смеха. В уже полной темноте он прошлепал по лужам до дворца де Черта. Выбор его пал на небольшую дверцу, которую никогда не открывали, несмотря на то что она выходила на улицу Ампле. С многочисленными предосторожностями, обмотав молоток тряпкой, чтобы не слышно было, как он колотит, его честь дон Рафель Массо, словно новый Лютер в Виттенберге, под покровом дождя и мрака из мести прибил единственный имевшийся у него тезис – непристойный портрет доньи Гайетаны Реном, баронессы де Черта, к дверям ее собственного дома, всем на посмешище и в качестве возмездия за невыносимое унижение. Шлюха Гайетана, обрывок тумана.

Тяжело дыша, пытаясь справиться с одышкой, дон Рафель провел остаток ночи, бродя быстрым шагом по саду, стараясь при этом не шуметь и остаться незамеченным. Он десять раз плевал на неведомую могилу Эльвиры: «Подстилка несчастная, до чего ты меня довела» – и тут же наклонялся, чтобы стереть плевок, и говорил ей: «Эльвира, бедняжечка моя, я не нарочно; но так тебе и надо, свинья ты эдакая. Эльвирушка, я нечаянно». Он ушел из сада только тогда, когда его выгнал оттуда непрестанный шум моросящего дождя. И до четырех часов утра, пока не настало время выезжать, просидел у себя в кабинете, тая, словно свечка, тусклым светом освещавшая его насквозь прогнившие мысли.