Ваша честь — страница 69 из 71


Первый день нового года и нового века. Торжество Пресвятой Богородицы[244] и завершение октавы Рождества[245]. Еще не рассвело, когда дон Рафель выехал из дому в карете, не взяв с собой ничего, кроме небольшого сундучка с документами. Дождь лил все сильнее, и кони, смирившись со своей участью, неторопливо продвигались вперед, поскольку при тусклом свете звезд необходимо было соблюдать осторожность. Стук копыт и поскрипывание экипажа звонким эхом отдавались от мокрых стен домов на улице Ампле. Из дворца маркиза де Досриуса доносился приглушенный шум бала. Донья Марианна, скорее всего, еще не хватилась его. Съежившись в глубине кареты, дон Рафель невидящими глазами смотрел на фасады домов. После бессонной ночи его знобило, а холод у него в душе жил уже много дней. Они выехали из Барселоны через Порталь де ль'Анжель, в направлении Сарриа, когда было еще темно и на дорогах никого не было.

Когда экипаж почтенного судьи проехал предместье Сан-Жерваси, оставив его позади, по левую руку, становилось уже светлее, но дождь не унимался, ему тоже хотелось присутствовать на празднике Торжества Богородицы в первый день предпоследнего века нашего тысячелетия. Как и любому человеку. Сквозь скрип кареты дону Рафелю послышался бой Антонии, доносившийся в этот неурочный час издалека, из Барселоны, с колокольни на пласа дель Пи.

Уже неподалеку от Сарриа дон Рафель приказал кучеру туда не въезжать, а повернуть на Эсплугес. Слуга пожал плечами: хозяин – барин. И повернул на Эсплугес. Поодаль, за завесой дождя, можно было разглядеть дома на окраине Сарриа. Кучер гнал коней той же мерной неторопливой рысью: «И так слишком быстро трюхают по такой-то грязи; когда-нибудь, не ровен час, увязнем в ней по уши».

Конские копыта еще четверть часа поцокали по дороге: карета продвигалась вперед сквозь дождь и слякоть, пока дон Рафель не приказал остановить ее возле монастыря Педральбес.

– Поезжай в Сарриа, только не пьянствуй, – сказал он, выходя из экипажа и протягивая кучеру несколько монет.

– Благодарствую, ваша честь. Во сколько прикажете за вами заехать?

– Перед обедом.

Грязь была непролазная. Дон Рафель подождал не двигаясь, пока громыхание его кареты, направлявшейся в Сарриа, не исчезло вдали. После этого он прошлепал по лужам до самого входа в здание монастыря. От холода и дождя все птицы, которых в этой местности весь год превеликое множество, попрятались в гнезда. Был слышен лишь звук усталых шагов дона Рафеля и веселое журчание дождевой воды, текущей по водостоку. Судья вдохнул полной грудью и на несколько мгновений представил себе, что он просто человек, как и все прочие, и в его прошлом не копаются никакие Сетубалы и адвокаты, и подумал: «Почему я не смог стать счастливым, ведь это же было так просто». Было холодно, и дона Рафеля знобило. Он остановился перед кельями, где обитало небольшое сообщество францисканских монахов. Он еще несколько мгновений поколебался, но холод заставил его перейти к делу. Он вошел в ворота, которые вели в небольшой монастырский крытый дворик. Тут, вдали от шумного водостока, было слышно только, как дождь тихонько стучит о сланцевую отделку колодца, расположенного в центре дворика. Дождь лил все сильнее, и дон Рафель почувствовал, как у него стало спокойно на душе, оттого что он стоял сейчас под крышей. Он машинально окинул взглядом садовые деревья и цветы, украшавшие дворик. На его вкус, они были слишком густо насажены. Но под дождем вся эта растительность выглядела фантастически роскошно.

Он не мог надышаться этим воздухом. Запах влажной земли всегда пробуждал в нем счастливые воспоминания. Судья закрыл глаза, чтобы сильнее почувствовать любимый аромат. Но тут он услышал, что рядом с ним что-то шуршит, и ему пришлось поспешно их открыть. Это оказался сгорбленный монах в капюшоне, он вежливо спросил, как ему удалось проникнуть во дворик. Дон Рафель отвечал, что ворота были открыты, и объяснил, что ему нужно. Францисканец, скупой на слова, указал незнакомцу на дверь на другом конце дворика. Его честь с достаточным почтением поклонился и неспешно направился к ней. Однако замялся, когда монах исчез в противоположном направлении. Он с жадностью глядел на этот сад: ах, что за сад, ни тебе тайных могил, ни кошмаров. Тут до него донеслось, приглушенное на расстоянии, монотонное, чистое, стройное и нежное пение монастырских монашек ордена Святой Клары. Дон Рафель не знал, что им пришлось отвлечься от целого ряда будничных забот, чтобы всем вместе славить Бога молитвами Третьего часа. Ему подумалось, что даже если эти женщины и не были счастливы, какое уж тут счастье, когда живешь взаперти в четырех стенах, то и горя они не знали. Не знают же горя кошки. И ему захотелось плакать. Он вынул кружевной платочек и отер пот со лба. Невзирая на холод, он все же вспотел; или, может быть, это был дождь. Он снова вдохнул полной грудью, в последний раз окинул взглядом дворик и переступил порог, как человек, готовый погрузиться во тьму. И действительно, в часовенке было сумрачно. Он поморгал, чтобы привыкнуть к темноте, и в знак уважения снял треуголку. Дрожавшее в глубине пламя масляной лампы служило пропитанием совам[246] и напоминало посетителю о присутствии тайны. Дон Рафель понемногу разглядел смутные очертания скамейки и двух исповедален. В углу возле алтаря открылась дверь, и гулкое эхо разнеслось по часовне. Молчаливая тень направилась к одной из исповедален, и у дона Рафеля бешено забилось сердце, потому что он не знал, был ли какой-либо смысл во всем том, что он делает в эти последние дни. Под покровом темноты он подошел поближе к исповедальне. Поставил сундучок на пол, рядом с собой.

– Вот уже два года я не исповедовался, отец мой, – только и произнес он. Вслед за этими словами наступило молчание, всегда предшествующее признанию собственной вины. – Я убил женщину, и теперь меня не желают оставить в покое.

После этих слов снова воцарилась тишина. У монаха, в деревянной кабинке, голова пошла кругом, и он прислонился к стене. Прошло, наверное, около минуты.

– Ты сказал…

– Я сказал, что убил, отец мой.

Ему мгновенно стало ясно, что он теряет время: теперь-то уж какой смысл был в том, чтобы пытаться облегчить себе душу? Разве червь, точивший его беспрестанно с той самой ночи, когда все так вышло с Эльвирой, исчез бы от обыкновенной исповеди?

– Ты говоришь это в переносном смысле, сын мой?

Впервые до него донесся запах чеснока, сопровождавший слова монаха. Между двумя мужчинами начался драматический торг; схимник, полумертвый от страха, движимый неясным чувством долга, выпытывал сведения о смягчающих и отягчающих обстоятельствах, чтобы ничего не упустить перед тем, как перейти к отпущению грехов, и беспрестанно пытался удостовериться в искренности раскаяния исповедующегося. А тот, столько месяцев не решавшийся открыть кому-либо душу, был сконфужен и обезоружен, ему хотелось убежать, исчезнуть. Монах требовал от него чистосердечного покаяния, чтобы дать ему отпущение грехов, а сам на завтрак, как пить дать, наелся хлеба с чесноком. Отпущение грехов. Отпускать, absolvere, solvere, отпустить, освободить… Какой узел он пытался разрубить посредством этого прощения, которое ему действительно было необходимо?.. Ведь в противном случае разве отправился бы он в путь на поиски незнакомого священника, который ведет отшельнический образ жизни, а потому не знает его в лицо?.. Отпущение грехов… прощение Божие, спокойствие духа… Но после того как монах скажет «Ego te absolvo»[247], все самым что ни на есть абсурдным образом вернется на круги своя. Он снова окажется в дьявольских лапах врагов. В детстве, на уроках Закона Божия, его учили, что главное, чтобы Бог тебя простил. Со временем он понял, что самое важное для человека – это мнение себе подобных; Бог далеко, и Его не видать. А может, он уже не верил в Бога?

– Я не смогу отпустить тебе грехи, если ты не раскаешься, – настаивал исповедник.

Одно дело мучиться угрызениями совести, и совсем другое – признать перед каким-то мужланом, что он, признанный авторитет в вопросах правосудия, совершил ошибку. Но схимнику было не до шуток, ему было необходимо покаяние.

– Я раскаиваюсь, – проговорил наконец судья.

– В таком случае, сын мой, теперь, когда Бог, перед которым ты согрешил, простил тебя, ты должен поступить, как подобает. Богу угодно, чтобы ты искупил свою вину: ты должен предать себя в руки правосудия, потому что это твой долг перед обществом и перед Богом.

Эти слова подействовали на дона Рафеля как пощечина. Какая дерзость, диктовать ему, что он должен предать себя в руки правосудия! Какой у него может быть долг перед обществом, когда правосудие – это он и есть… Уж в этом-то у него не было сомнений. Одно дело – свои собственные угрызения совести, и совсем другое, никак с ними не связанное, – это искупление вины, которого может требовать от него общество. Дон Рафель Массо был из числа людей, уверенных, что они – исключение из правил и, соответственно, что общепринятые нормы по отношению к ним неприменимы. «Исполни свой долг перед обществом… Ты согрешил перед Богом…» Именно это он и сам произносил десятки раз в более официальной обстановке, когда в качестве председателя Уголовной палаты выносил подсудимым обвинительный приговор… А теперь захудалый францисканишка из захолустного монастыря обращается с теми же словами к нему – к нему! Председателю Верховного суда! – с теми же словами… Прощение Божие – это дело частное, личное, оно касается единственно его души: затем он к священнику и пошел. Но публичное покаяние было ему совершенно не нужно. Он опустился до уровня исповедника и примерно так, в двух словах, все ему и объяснил. Но монах стоял на своем: чтобы заслужить прощение Господне, нужно загладить свою вину.

– Но, отец мой, как я могу ее загладить, если женщина уже мертва? – разозлился дон Рафель и повысил голос. И тут же испугался, что у стен есть уши. – Как?