А потом, выйдя на улицу к Рыбаку, Сотников удивился, что староста жив.
"— Что, отпускаешь? — с упреком сипло спросил Сотников, когда они вдвоем остались посреди двора.
— А, черт с ним".
Нет в этой повести прежнего быковского резкого распределения света и теней: "полосатые" оба, и Рыбак и Сотников. Еще не наступил момент главной проверки испытания. А когда подступит вплотную, не все выдержит проверку смертью и в Сотникове, что-то сам отбросит он в себе, как излишне прямолинейное, узкое, ощутив вину свою и перед старостой и перед теткой Демчихой, судя себя теперь строже, чем их, чем других.
Сотников — максималист в своем отношении к людям, к себе. Кажется, натура, качества очень положительные с точки зрения прежних вещей В. Быкова. Но в этой повести авторская мысль, забота, тревоги идут гораздо дальше. Да, это важные качества, но жизнь слишком часто свидетельствовала, что сотниковские достоинства могут повернуться не только героизмом, подвигом, но и узким фанатизмом, нетерпимостью, жестокостью.
Потому-то Быков не безусловно принимает Сотникова, не с самого начала, а лишь вместе с итогом — с его человеческим подвигом.
И не безусловно отвергает Рыбака, не заранее, а лишь того Рыбака, каким он оказался в конце.
Человек не конечен для В. Быкова в "Сотникове": из одного и того же душевного запаса может вырасти и то, и другое, и третье, потому что человек не инертно хороший или плохой, а в той степени, в какой он способен к самоочищению, глубокой самооценке, способен "выводить" из души своей "шлаки" эгоизма, самообмана, трусости. Без такого процесса, постоянного, непрерывного, человек может незаметно для самого себя превратиться во что-то совсем другое. Сам потом удивится, как он мог поступить так (если, конечно, жизнь его разбудит заново).
Рыбак менее, чем Сотников, способен к такой внутренней работе — это и беда, но и вина его. До пленения, казалось, вполне хватало его "природного" нравственного здоровья, которое имело (как мы видели) даже свои преимущества. Но наступил момент, когда события точно сорвались с горы и все понеслось (и в душе Рыбака также). Тут-то и сказалась неспособность Рыбака отделять, отличать в самом себе, что есть разумный расчет, а что трусость, животная жажда жизни, что военная хитрость, а что предательство... Конечно, не пять классов всему причина, а нечто большее, заложенное (или не заложенное) в этом человеке самой жизнью.
"Шлаки" в какой-то момент отравили, задушили "организм" — нравственный организм Рыбака: он сделал шаг, который не должен был, не имел права делать, за которым — бездна предательства. В миг просветления ощутил это, рванулся назад...
Но события привели Рыбака и он пришел к этому не сразу. Резкий перепад в событиях произошел после случайности, без которой на войне ничего не происходит... Нарвались на полицаев, едущих по зимней дороге. На плечах у Рыбака зарезанная овечка, Сотников, измученный болезнью, отстает. А их уже заметили, уже насела погоня: Сотников лег в снег, чтобы отстреливаться, согласившись, что это конец, что ему не уйти. И Рыбак, отбежавший дальше, решил, что "Сотникова уже не спасешь".
"Выстрелы сзади на какое-то время стихли, и он, прислушиваясь к тишине, с неясным облегчением думал, что, по-видимому, там все уже кончено". Но выстрелы раздаются снова. Значит, Сотников жив. "И именно эти неожиданные выстрелы отозвались в Рыбаке новой тревогой".
Нет, писатель не "ловит" Рыбака на чувствах, на мыслях, выдающих "будущего предателя". Для теперешнего Быкова это было бы упрощением. Хотя определенная характеристика Рыбака в этом "неясном облегчении", что товарищ мертв и незачем мучиться сомнением, заключена. Но ведь такие "неясные побуждения", за которые не всегда можно осуждать человека, уравновешиваются и перекрываются в Рыбаке вполне ясными и определенными поступками, характеризующими его как надежного (до поры) товарища, партизана.
Ведь он и раньше предлагал Сотникову вернуться в лес (после сожженного хутора), а сам собирался "подскочить дальше" — на себя одного брал операцию.
И теперь тоже, слыша, что выстрелы не умолкают, вдруг отчетливо понял, что уходить нельзя".
"Вся неприглядность его прежнего намерения стала столь очевидной, что Рыбак тихо выругался и в смятении опустился на край овражка. Вдали за кустарником грохнул еще один выстрел, и больше выстрелов с пригорка уже не было. Может, там что изменилось, подумал Рыбак. Наступила какая-то тягучая пауза, в течение которой у него окончательно вызрело новое решение, и он вскочил.
Стараясь не рассуждать больше, он быстрым шагом двинулся по своему следу назад".
Да, и на этот раз у Рыбака хватило нравственной силы, непосредственной ("стараясь не рассуждать больше"), но и сознательной тоже ("Отчетливо понял, что уходить нельзя... По существу он (Сотников) прикрывал Рыбака, тем спасая его от гибели, но самому ему было очень плохо").
И еще не раз будет так, что Рыбак сможет в себе заметить, оценить, побороть какие-то "естественные", но эгоистические и сомнительные в нравственном отношении побуждения, минутные решения. И кто бросит в человека камень, если в нем такие чувства, побуждения вспыхивают в обстановке крайней, невыносимой? Если он, конечно, борется с ними и побеждает их.
До какого-то момента это и происходит с Рыбаком. Но "шлаки" эгоизма, компромисса накапливаются, не все "выводятся". Рыбак все менее способен противопоставить обстоятельствам свою силу: не физическую, а нравственную. Он начинает сдавать позиции человечности. И сила физическая тут уже не в помощь ему, а даже против него: жажда жить, выжить делается все сильнее, непоборимее, захлестывая все. Но это проявится несколько позже, в обстоятельствах более крутых. А пока...
Вот они выбрались из-под обстрела: Рыбак и спасенный им, но раненный в бедро, беспомощный Сотников.
Да, сложен человек в этой повести В. Быкова, не нарочито, а житейски сложен. Писатель видит, показывает, как поворачиваются в том же Рыбаке какие-то стороны души, качества душевные, но не как соглядатай смотрит, видит это автор, не со стремлением заранее уличить Рыбака, а с тревогой и болью за человека.
"Минуту он стоял над Сотниковым, который неподвижно скорчился на боку, подобрав раненую ногу. В сознании Рыбака начали перемешиваться различные чувства к нему: и невольная жалость от того, что столько досталось одному (мало было болезни, так еще и подстрелили), и в то же время появилась неопределенная еще досада — предчувствие — как бы этот Сотников не навлек беды на обоих. В этом изменчивом и неуловимом потоке чувств все чаще стала напоминать о себе, временами заглушая все остальное, тревога за собственную жизнь. Правда, он старался гнать ее от себя и держаться как можно спокойнее. Он понимал, что страх за свою жизнь — первый шаг на пути к растерянности: стоит только начать горячиться, нервничать, как беды посыплются одна за другой. Тогда уж наверняка крышка".
А что Сотников? Он весь во власти боли, мучений, готов к худшему, чувствует свою вину перед Рыбаком, которого связал, губит своей беспомощностью. А уж рассвет: небо над полем как бы прояснилось, сделалось светло-синим, звезды притушили свой блеск... В повести В. Быкова есть несколько таких, удивительно "партизанских" состояний, когда невольно поражаешься, как мог он нащупать их по одной лишь интуиции. Вот этот — как удар, как ноющая безнадежность — момент рассвета посреди открытой, зимней, "полицейской" местности... [14]
"Сотников знал, что по-светлому их наверняка схватят, но это уже не отзывалось в нем особенной тревогой — им владело безразличие ко всему, что не было его болью, его реальной ежеминутной, а не предполагающейся мукой. Если бы не Рыбак, он бы давно, наверное, прекратил эти бесплодные свои мучения. Но теперь, после всего, что тот для него сделал, Сотников почувствовал какие-то обязанности по отношению к усилиям товарища".
Самая заметная в характере Сотникова черта: нежелание, боязнь свое, себя переложить на плечи другого, стать обузой, потерять способность самому делать, выполнять то, что война на тебя возложила. Порой просто по-детски в нем это прорывается: "Я — сам!" Был он комбатом, отвечал не за одного себя, а и за других, нес тяжесть многократную. Сняла жизнь с него этот груз ответственности, так уж за одного себя он просто обязан справляться сам! Вот так, а не "по-бритвински" воспринял Сотников свое "разжалование".
Да, этот на другого не переложит! Но безусловное ли это качество в Сотникове, которым надо восторгаться? В том-то и дело, что и это качество, хорошее, симпатичное автору, способно нести в себе "ложку дегтя", перерастать во что-то совсем другое. Человек не конечен, а способен к развитию, переходам, со всеми своими хорошими и дурными сторонами, качествами. И это прочитывается в образе Сотникова.
Берущий все свое на себя возьмет ли в нужный момент что-то с плеча того, кто слабее его? Не потребует ли от слабого того, что требует от себя, такого волевого, твердого? Безжалостно, фанатично... А от этого недалеко уже и до несправедливости, вроде бы не свойственной Сотникову. Нет, тоже свойственной, когда он делается такой, каким был, оказался в хате старосты. В страшный, в последний свой миг перед смертью он сам это увидел, по-новому понял...
А пока он сидит на морозном кладбище, дожидаясь ушедшего в деревню Рыбака. Видит вокруг себя кресты, оградки, памятники — все эти наивные и беспомощные свидетельства человеческого стремления "продлить свое присутствие на земле после смерти".
"Но разве это возможно? И зачем это нужно?
Нет, жизнь — вот единственная реальная ценность всего сущего, и для человека тоже".
Ну, а если смерть: ведь к ней он сейчас ближе всего? Когда-либо она будет тоже по возможности "разумной" — когда устранены будут "насильственные, преждевременные смерти". А пока утешает одно: возможность если и умереть, то по-человечески. Это, по крайней мере, дано каждому. Если найдешь в себе силы остаться человеком до конца. Видя в этом главную награду самому себе. Потому что другой может и не быть. Ведь не рассчитывал на то, что кто-то услышит, оценит его честность, волю, тот седой полковник, который "метал в гестап