овского офицера гневные слова против Гитлера, фашизма и всей их Германии". Он даже не подозревал, что за стенкой барака притаились, слушают, гордятся им свои (военнопленные и Сотников среди них). Человеку нужно это самому. В этом, в уважении к себе — его награда...
Рыбак вернулся:
"— Кажись, порядок. Понимаешь, там хата. Послушал, будто никого...
— Ну?
— Так это, понимаешь... Может, я тебя заведу, погреемся, а потом...
Рыбак умолк в нерешительности, озабоченно поглядел в утренний простор поля, который уже был виден далеко. Голос его сделался каким-то неуверенным, будто виноватым, и Сотников догадался.
— Ну что ж! Я останусь".
В какой-то миг человеку (Рыбаку) показалось, что он и так слишком много сделал для другого (слишком долго был человеком). И хотя Сотников с готовностью соглашается в душе, что "и так слава богу, Рыбак для него сделал все, что было возможно", и пора "развязать ему руки", но именно здесь, в этот момент, проявилась разница между теми (седой полковник, а потом и Сотников), которые способны до самого конца оставаться людьми, и теми, кто в какой-то момент сам освобождает себя от этой нелегкой обязанности, поверив, что он и так "слишком долго" был человеком.
И тут уж Рыбак, сделав один отступающий шаг, неизбежно делает и второй: снимая с себя опасность, тяжесть долга, он вынужден переложить это на другого, на других — на Демчиху и ее детей.
Начинается своеобразный поединок между Рыбаком и женщиной, которая не только знает, какая беда грозит ее детям, если она оставит у себя раненого, но которая видит перед собой и другого человека, Рыбака, стремящегося убежать от той смертельной опасности, которую он же навлекает на ее дом, на детей.
"Все время, пока Рыбак бинтовал бедро, Сотников, сжимая зубы, подавлял стон и, как только все было окончено, пластом свалился на скамейку. Рыбак сполоснул в чугунке руки.
— Ну вот операция и закончена, хозяюшка!
— Вижу, не слепая,— сказала Демчиха, появляясь в дверях.
— А что дальше — вот загвоздка.— Рыбак с очевидной заботой сдвинул на затылок шапку и вопросительно посмотрел на женщину.
— А я разве знаю, что у вас дальше?
— Идти он не может — факт.
— Сюда же пришел.
Наверно, она что-то почувствовала в его дальнем намеке, и они пристально и настороженно посмотрели друг другу в глаза. И эти их продолжительные взгляды ска-зали больше, чем их слова. Рыбак снова ощутил в себе неуверенность — что и говорить: слишком тяжел был тот груз, который он собирался переложить на плечи этой вот женщины. Впрочем, она, видать, не хуже него понимала, какому подвергалась риску, согласившись с ним, и решила стоять на своем.
В довольно беглом, до сих пор ни к чему не обязывающем разговоре наступила заминка".
Рыбак тут ведет себя немного "по-бритвински". А дальше все получилось само собой. В окно увидели полицаев, со стороны кладбища идущих к хате.
Да, минуту назад Рыбак готов был оставить Сотникова одного, чтобы уйти самому от опасности. А вот здесь не поддался первому желанию, побуждению. Нет, нельзя о человеке судить упрощенно!
"Казалось, самым разумным было бежать, но он бросил взгляд на скорченного на скамье Сотникова, сжимавшего в руке винтовку, и остановился".
То, что происходит с Рыбаком дальше, тоже не характеризует его как человека трусливого, подлого, "предателя по натуре". Всего этого в нем нет. Но нет и еще чего-то, очень необходимого человеку в таких ситуациях, что было в том седом полковнике и что обнаружилось в Сотникове. В Рыбаке есть жажда жизни, готовность к борьбе, к схватке с врагом, к хитрости, к побегу — все это в нем есть. Нет, однако, того, что даже в старосте с его "Библией" заложено, присутствует,— способности оценивать себя, свои побуждения, свои поступки с высоты идеи, цели и смысла жизни. Оценивать, контролировать и тем самым не допускать себя к падению, к тому, чтобы переступить последнюю черту, за которой человек исчезает как человек.
Вот он, по дороге к виселице, произносит свое роковое "согласен", думая перехитрить врагов, пообещав служить в полиции.
И тогда Демчиха, несчастная Демчиха, увидав, услышав такое, закричала:
"— Ага, пускаете! Тогда пустите и меня! Пустите! Я скажу, у кого она пряталась! Вот эта! У меня малые, а, божечка, как же они!..
— Дурное болтаешь,— тихо, но твердо перебил ее Петр (староста).— Вспомни о боге.
— Так это... У Федора Бурака, кажись.
— Какого Бурака? — нахмурился Портнов.— Бурака тут давно уже нет. А ну подумай лучше".
Свой, совсем, конечно, не старостовский, "бог" есть у седого полковника, у Сотникова — то есть озабоченность целью существования, человеческого предназначения, смыслом жизни и смерти. И это дает им силу устоять там, где Рыбак гнется, ломается. Его "идеи", его непосредственного чувства правды, справедливости достало на то, чтобы уйти из теплого примаковского угла в партизаны, чтобы быть смелым, решительным в бою. Но для самого последнего испытания этого оказалось недостаточно.
Повесть В. Быкова — это еще одно слово в литературе о значении, о силе духовности и о трагическом тупике бездуховной силы. И об этом также — "Сотников".
Загнанные на чердак партизаны слушают, как неосторожная Демчиха честит полицаев, "бобиков", невольно навлекая беду на всех.
А тут еще предательский кашель Сотникова. И они — чего минуту назад и вообразить не могли — пленники. Оба. И Сотников.
Правда, поднялся первый из-за кучи пакли Рыбак. И как точно отмечено писателем вот это душевное движение в Рыбаке: "захотелось, чтобы первым поднялся Сотников. Все-таки он ранен и болен, к тому же именно он кашлем выдал обоих, ему куда с большим основанием годилось сдаваться в плен".
Ранен и болен Сотников, он слабее, но с этой минуты они меняются местами: не физическая, а нравственная стойкость теперь будет решать.
Правда, Рыбак все еще рассчитывает на побег, на силу и ловкость свою. И не в упрек ему это, конечно, говорится. Ведь это все еще стойкость его, та, на какую он способен.
"Он хотел жить! Он еще и теперь не терял надежды, каждую секунду ждал случая, чтобы обойти судьбу и спастись. Теперь Сотников не имел для него большого значения. Оказавшись в плену, бывший комбат освобождал его от всех прежних по отношению к себе обязательств. Теперь лишь бы повезло, и совесть Рыбака перед ним была бы чистой — не мог же он в таких обстоятельствах спасти еще и раненого. И он все шарил глазами вокруг с той самой минуты, как поднял руки: на чердаке, потом в сенях, все ловил момент, чтобы убежать Но там убежать не было никакой возможности, а потом им связали руки — сколько он незаметно ни выкручивал их из этой супони, ничего не получалось. И он думал: проклятая супонь, неужели из-за нее суждено погибнуть?"
Как ни обидно это Рыбаку, но порой супони достаточно, чтобы иного человека покорить, подчинить.
Не таков Сотников в этих обстоятельствах. Он более свободен в своих действиях, поступках, стремлениях, хотя бы потому, что перестает думать о себе, о своей жизни — не она становится целью его последних минут и усилий, а Демчиха, которую Сотников всеми правдами и неправдами старается выгородить, и тот же Рыбак, участь которого он тоже хотел бы как-то облегчить, сознавшись, что полицая на поле подстрелил он, Сотников.
Эта-то мысль о других, о большем, чем собственная жизнь, и дает ему, больному, раненому, необычайную силу.
В поединке со следователем. И под пыткой.
Да, и для Сотникова плен — падение. Он сразу понял это, ощутил. Хотя он и лежал до конца за той паклей на чердаке, готовый принять в себя автоматную очередь полицая, только бы не выдать свое присутствие и не погубить Демчиху с детьми.
Но и падение бывает протяженным. У Рыбака оно не прекращается с того мгновения, как он, "в последний раз ужаснувшись, отбросил ногами паклю", поднялся и поднял руки. Для Сотникова оно прервалось тотчас. И началось восхождение. Как для генерала Карбышева и тысяч других известных и безвестных мучеников фашистского плена. Восхождение по ступеням стойкости, мужества, борьбы даже в безнадежной ситуации.
А борьба эта сложна и трудна тем, что перед человеком встает "машина", которая вся запрограммирована не только на физическое истребление людей, но и на то, чтобы подавить, сломить их духовно, растлить нравственно и по возможности утилитаризировать человеческие слабости (до того как придет пора утилитаризировать, использовать их волосы, кости на матрацы, удобрения).
С такой машиной и сталкиваются Сотников и Рыбак.
Нет, вначале это всего лишь полицаи: звероватый, обросший бородой мужик и "веселый палач" Стась, которых "машина" уже утилитаризировала, приспособила к своим целям. За ними — зловещий костолом Будила и следователь Портнов, а дальше — фашисты немецкие, главные части машины, выползшей из Германии.
Вот она, машина эта, присматривается к пленникам — глазами следователя Портнова присматривается. Убить пленных партизан — это никогда не поздно. А нельзя ли и еще что-то извлечь полезное?
"— Жить хочешь?
— А что? Может, помилуете?
Сузив маленькие глазки, следователь посмотрел в окно.
— Нет, не помилуем. Бандитов мы не милуем,— сказал он и вдруг круто повернулся от окна; пепел с кончика сигареты упал и разбился о носок его сапога — кажется, его выдержка кончилась.— Расстреляем, это безусловно. Но перед тем мы из тебя сделаем котлету. Фарш сделаем из твоего молодого тела. Повытянем все жилы. Последовательно переломаем кости. А потом объявим, что ты выдал других. Чтобы о тебе там, в лесу, не шибко жалели.
— Не дождетесь, не выдам.
— Не выдашь ты — другой выдаст. А спишем все на тебя. Понял? Ну как?"
Расчет прежде всего на жажду жизни, на страх перед муками, смертью, но как самое сильное и последнее средство — породить в человеке ощущение бессмысленности сопротивления, борьбы, жертв. Все равно умрешь предателем в глазах людей. При всем презрении "машины" к нравственным принципам, к совести, от которой слуг ее Гитлер "освободил", они понимают, что такая угроза для человека может оказаться самой страшной.