Василь Быков — страница 17 из 20

А раз у слуг зла есть такое средство, есть такая воз­можность — обречь человека на муки, на смерть не толь­ко безвестную, но и позорную в глазах людей,— чело­веку необходима особенная стойкость, особенная готов­ность: если надо, умереть и так, но все равно не уступить им, не отступить ни на шаг. И единственная награда за неимоверные муки — собственное сознание, пусть по­следнее, пусть никем не отмеченное, что был человеком до конца.

Да, но есть еще и хитрость военная, тактика борьбы..

Что ж, так и идти в лоб на "машину"? А если в об­ход, если с хитростью?

На слова Сотникова о "машине" ("Или ты будешь служить ей, или она сотрет тебя в порошок!") Рыбак отвечает:

"Я им послужу!"

А предупреждения Сотникова, оказавшегося проро­ческим: "Только начни", не услышал.

"Нет, видимо, с ним не сговоришься, с этим чудаком человеком", — подумал Рыбак. Как в жизни, так и перед смертью у него на первом месте твердолобое упрямство, какие-то принципы, а вообще все дело в характере, так понимал Рыбак. Но ведь кому не известно, что в игре, которая называется жизнью, куда с большим выигры­шем оказывается тот, кто больше хитрит. Да и как ина­че? Действительно, фашизм — машина, подмявшая под свои колеса полмира, разве можно бежать ей навстречу и размахивать голыми руками? Может, куда разумнее будет попытаться со стороны сунуть ей меж колес какую-нибудь рогатину. Пусть напорется да забуксует, дав тем возможность потихоньку смыться к своим".

Что ж, слова по-своему верные. Казалось бы, нельзя не ценить в Рыбаке эту его неотступную мысль, стремле­ние вырваться из лап врагов, из рычагов "машины", что­бы отомстить за все.

Но ведь Рыбак уже обманывает. Нет, не Сотникова. Но и не одних врагов своих он обманывает. А и самого себя. Начался тот психологический процесс самообмана, самооправдания, процесс нравственного сползания вниз, от которого на миг очнется Рыбак в самом конце и ужас­нется неожиданному итогу...

Да, слова его о военной хитрости по-своему верные, но только они уже не подкреплены нравственно. Тогда как пусть и прямолинейная, по его мнению, жертвен­ная стойкость Сотникова несет в себе такой нравст­венный заряд, который может оказаться в итоге важнее многого другого. (Именно о таком, о нравственном вкладе в Победу будет следующая вещь В. Быкова — "Обелиск".)

Вот он, Рыбак, на допросе. Да, он хитрит, хочет одурачить Портнова. Но трудно и почти невозможно ему сопротивляться "машине" именно потому, что главней­шая цель у него — выжить. Любой ценой. И как только Рыбак чувствует, что его слово, его поступок будут стоить ему жизни, он делает шажок назад. И снова шажок, утешая себя мыслью, что ему только вырваться, а уж потом он воздаст им и за унижение, и за страдания, свои и Сотникова. Но "машина" теснит его дальше и дальше, а она ведь и запрограммирована на эту есте­ственную человеческую жажду выжить и не остановит­ся, будет теснить, пока человек или согнется перед ней полностью, или, не покорившись, встанет против нее со своими, не признаваемыми Рыбаком "принципами", со­знательно предпочтя гибель отступлению и отступни­честву.

Рыбаку кажется, что смысл есть лишь в выборе между жизнью и смертью, а если только смерть, то ка­кой же выбор? ("Отсутствие всякого выбора предельно сузило его возможности...") Он не хочет согласиться, и ему недоступно еще понимание, что существует выбор и между различными смертями. Потом он это с ужасом ощутит... А пока он отступает шажок за шажком, не предвидя, к чему придет, а Портнов легко теснит его к пропасти предательства, профессионально уловив в Рыбаке главную слабинку — жажду уцелеть во что бы то ни стало.

Сначала Рыбак дает вроде бы невинные показания, никого не губящие и бесполезные для Портнова, но тот знает свое дело.

— Так! — Следователь откинулся в кресле.— А теперь ты мне скажи, кто из вас двоих стрелял ночью? Наши видели, один побежал, а другой начал стрелять. Ты?

— Нет, не я,— сказал Рыбак, не слишком, однако, решительно. Тут уж ему просто неловко было оправды­ваться и тем самым перекладывать вину на Сотникова. Но что же — брать на себя?

— Значит, тот? Так?"

Следователь спрашивает, где "остальная банда", и у Рыбака вырывается: "На..." (чуть не сказал: "На Го­релом болоте"), однако спохватывается: "В Борковском лесу". Спохватился, но как уже близко, "на языке", у него признания опасные.

Вначале, как и Сотников, он старается спасти Демчиху, но ощутил, чем это грозит ему самому, и делает еще один шажок назад: "...пожалуй, придется отказать­ся от непосильного теперь намерения выгородить Демчиху. Было очевидно, что на каждую такую попытку следователь будет реагировать, как бык на красный лос­кут, и он решил не дразнить. До Демчихи ли тут, когда неизвестно, как выкарабкаться самому!"

И наконец — как гром!

"— Так вот! Ты нам расскажешь все. Только мы проверим, не думай! Не наврешь — сохраним жизнь вступишь в полицию, будешь служить великой Германии.

— Я? — не поверил Рыбак".

В этом "я" что? — испуг, что до этого доотступался, возмущение партизана, радость, что удалось и появляется возможность уцелеть, а затем убежать?..

Ему кажется, что перехитрил он, а отступничество, на которое Портнов его вынудил (и еще вынудит),— это что-то второстепенное. "Потом" он все искупит, за все воздаст врагам. И нет мысли, сомнения, которое воз­никло бы даже у старосты с его "Библией" и древним "богом", не говоря уже про "седого полковника" или Сотникова: а если этого "потом" не будет, с чем, с каким лицом предстанешь перед смертью?

И вдруг Рыбак ловит себя на желании, чтобы Сот­никова не стало ("если Сотников умрет, то его, Рыбака, шансы значительно улучшатся"). Вот как далеко уже зашел процесс нравственного сползания, все еще закры­того, от самого себя прикрываемого рассуждениями о том, что он, "может, еще и вывернется и тогда уж на­верняка рассчитается с этими сволочами за его (Сотни­кова) жизнь и за свои страхи тоже".

В "Круглянском мосте" есть одно место, которое, как это часто у Быкова, является своеобразным идейно­-нравственным "зерном", из которого, возможно, и вы­росла главная мысль следующей его вещи — "Сотни­кова".

Бритвин, высмеивая неприятных ему "умников", у которых всякие там "принципы", рассказывает про пар­тизана Ляховича (того самого, который не разрешил уничтожить пятерых немцев с машиной, пожалев близ­кую деревню, жителей). Так вот этот Ляхович с другим партизаном, Шустиком, попали в лапы полицаям, нем­цам. "А шеф был старый уже немец, седой и, похоже, с придурью — все баб кошачьим криком пугал... "При­знаешь власть великого фюрера?" — "Признаю, паночку, как не признать, если весь мир признает". Это понра­вилось: немец указывает на Ляховича: а ты, мол, тоже признаешь? Полицай переводит, а Ляхович молчит. Молчал, молчал, а потом и говорит: "К сожалению, я не могу этого признать. Это не так". Немец не понимает, поглядывает на русского: что он говорит? Полицай не переводит, обозлился, шипит: "Не признаешь — ум­решь сегодня!" — "Возможно,— отвечает.— Но умру человеком. А ты будешь жить скотом". Хлестко, конеч­но, красиво, как в кино, но немец без перевода смекнул, о чем разговор, и как крикнет: одного вэк, мол, а другого на вяз. На вязу том вешали. Повесили и Ляховича. Ну, скажете, не дурак?"

Умереть человеком или жить скотом — то, что для Бритвина "кино", на самом деле реальный выбор, кото­рый слишком часто предлагает сама жизнь. Именно об этом — "Сотников".

С точки зрения Бритвина (а где-то и Рыбака, когда он начинает выкручиваться "любой ценой") — всякая жизнь лучше всякой смерти.

Потом Рыбак ощутит, поймет, что можно позавидо­вать чужой смерти и не пожелать дарованной тебе жизни...

Нет, и Сотников не упивается своей готовностью уме­реть. Смерть — даже "сотниковская" — всегда горькая, печальная неизбежность, и то, что она — "лучше жизни скота", не снимает последней горечи, предсмертной то­ски погибающего бойца, партизана в повестях В. Быко­ва. Тут Быков психолог, реалист, гуманист очень последовательный.

Вот они — мысли, ощущения Сотникова накануне казни, "ликвидации":

"Нет, наверное, смерть ничего не решает и ничего не оправдывает. Только жизнь дает людям определен­ные возможности, которые ими осуществляются или пропадают напрасно, только жизнь может противо­стоять злу и насилию. Смерть же лишена всего... Что можно сделать за пять минут до конца, когда ты уже едва жив и не в состоянии даже громко выругаться, что­бы досадить этим "бобикам"?

Да, награды не будет, как не будет признательности, ибо нельзя надеяться на то, что не заслужено. И все же согласиться с Рыбаком он не мог, это противоречило всей его человеческой сущности, его вере и его морали.

(Рыбак уже выкрикнул свое испуганное: "Согласен!") И хотя и без того неширокий круг его возможностей ста­новился все уже и даже смерть ничем уже не могла расширить его, все же одна возможность у него еще оставалась. От нее уж он не отступится. Она единствен­ная в самом деле зависела только от него и никого больше, только он полновластно распоряжался ею, ибо только в его власти было уйти из этого мира по совести, со свойственным человеку достоинством. Это была его последняя милость, святая роскошь, которую, как награ­ду. даровала ему жизнь".

Сила, достоинство повести "Сотников" как произве­дения "философичного" в большей, нежели другие бы­ковские вещи, степени в том и заключается, что такие вот мысли героев — это одновременно и их психологиче­ское состояние, глубоко раскрытое. И потому они всегда то радостные, то тоскливые, то гордые, то исполнены от­чаянья. Как вот эта щемящая мысль о достойной смер­ти как последнем даре жизни...

Сотников умирает смертью солдата, но все в нем в эти последние часы и минуты по-человечьи не просто, и каждая мысль его пронизана чувством вполне реаль­ным, правдиво отмеченным.

Первая мысль тоскливая, печальная: что он сумел, сделал, что успел за, свои двадцать шесть лет? В самом деле, что хорошего он принес людям? "Мир потеряет немного" с исчезновением еще одной не очень значитель­ной жизни, которая только могла, но решительно ничем не обогатила его, а он, Сотников, "лишится всего, чтобы никогда не приобрести ничего".