А раз у слуг зла есть такое средство, есть такая возможность — обречь человека на муки, на смерть не только безвестную, но и позорную в глазах людей,— человеку необходима особенная стойкость, особенная готовность: если надо, умереть и так, но все равно не уступить им, не отступить ни на шаг. И единственная награда за неимоверные муки — собственное сознание, пусть последнее, пусть никем не отмеченное, что был человеком до конца.
Да, но есть еще и хитрость военная, тактика борьбы..
Что ж, так и идти в лоб на "машину"? А если в обход, если с хитростью?
На слова Сотникова о "машине" ("Или ты будешь служить ей, или она сотрет тебя в порошок!") Рыбак отвечает:
"Я им послужу!"
А предупреждения Сотникова, оказавшегося пророческим: "Только начни", не услышал.
"Нет, видимо, с ним не сговоришься, с этим чудаком человеком", — подумал Рыбак. Как в жизни, так и перед смертью у него на первом месте твердолобое упрямство, какие-то принципы, а вообще все дело в характере, так понимал Рыбак. Но ведь кому не известно, что в игре, которая называется жизнью, куда с большим выигрышем оказывается тот, кто больше хитрит. Да и как иначе? Действительно, фашизм — машина, подмявшая под свои колеса полмира, разве можно бежать ей навстречу и размахивать голыми руками? Может, куда разумнее будет попытаться со стороны сунуть ей меж колес какую-нибудь рогатину. Пусть напорется да забуксует, дав тем возможность потихоньку смыться к своим".
Что ж, слова по-своему верные. Казалось бы, нельзя не ценить в Рыбаке эту его неотступную мысль, стремление вырваться из лап врагов, из рычагов "машины", чтобы отомстить за все.
Но ведь Рыбак уже обманывает. Нет, не Сотникова. Но и не одних врагов своих он обманывает. А и самого себя. Начался тот психологический процесс самообмана, самооправдания, процесс нравственного сползания вниз, от которого на миг очнется Рыбак в самом конце и ужаснется неожиданному итогу...
Да, слова его о военной хитрости по-своему верные, но только они уже не подкреплены нравственно. Тогда как пусть и прямолинейная, по его мнению, жертвенная стойкость Сотникова несет в себе такой нравственный заряд, который может оказаться в итоге важнее многого другого. (Именно о таком, о нравственном вкладе в Победу будет следующая вещь В. Быкова — "Обелиск".)
Вот он, Рыбак, на допросе. Да, он хитрит, хочет одурачить Портнова. Но трудно и почти невозможно ему сопротивляться "машине" именно потому, что главнейшая цель у него — выжить. Любой ценой. И как только Рыбак чувствует, что его слово, его поступок будут стоить ему жизни, он делает шажок назад. И снова шажок, утешая себя мыслью, что ему только вырваться, а уж потом он воздаст им и за унижение, и за страдания, свои и Сотникова. Но "машина" теснит его дальше и дальше, а она ведь и запрограммирована на эту естественную человеческую жажду выжить и не остановится, будет теснить, пока человек или согнется перед ней полностью, или, не покорившись, встанет против нее со своими, не признаваемыми Рыбаком "принципами", сознательно предпочтя гибель отступлению и отступничеству.
Рыбаку кажется, что смысл есть лишь в выборе между жизнью и смертью, а если только смерть, то какой же выбор? ("Отсутствие всякого выбора предельно сузило его возможности...") Он не хочет согласиться, и ему недоступно еще понимание, что существует выбор и между различными смертями. Потом он это с ужасом ощутит... А пока он отступает шажок за шажком, не предвидя, к чему придет, а Портнов легко теснит его к пропасти предательства, профессионально уловив в Рыбаке главную слабинку — жажду уцелеть во что бы то ни стало.
Сначала Рыбак дает вроде бы невинные показания, никого не губящие и бесполезные для Портнова, но тот знает свое дело.
— Так! — Следователь откинулся в кресле.— А теперь ты мне скажи, кто из вас двоих стрелял ночью? Наши видели, один побежал, а другой начал стрелять. Ты?
— Нет, не я,— сказал Рыбак, не слишком, однако, решительно. Тут уж ему просто неловко было оправдываться и тем самым перекладывать вину на Сотникова. Но что же — брать на себя?
— Значит, тот? Так?"
Следователь спрашивает, где "остальная банда", и у Рыбака вырывается: "На..." (чуть не сказал: "На Горелом болоте"), однако спохватывается: "В Борковском лесу". Спохватился, но как уже близко, "на языке", у него признания опасные.
Вначале, как и Сотников, он старается спасти Демчиху, но ощутил, чем это грозит ему самому, и делает еще один шажок назад: "...пожалуй, придется отказаться от непосильного теперь намерения выгородить Демчиху. Было очевидно, что на каждую такую попытку следователь будет реагировать, как бык на красный лоскут, и он решил не дразнить. До Демчихи ли тут, когда неизвестно, как выкарабкаться самому!"
И наконец — как гром!
"— Так вот! Ты нам расскажешь все. Только мы проверим, не думай! Не наврешь — сохраним жизнь вступишь в полицию, будешь служить великой Германии.
— Я? — не поверил Рыбак".
В этом "я" что? — испуг, что до этого доотступался, возмущение партизана, радость, что удалось и появляется возможность уцелеть, а затем убежать?..
Ему кажется, что перехитрил он, а отступничество, на которое Портнов его вынудил (и еще вынудит),— это что-то второстепенное. "Потом" он все искупит, за все воздаст врагам. И нет мысли, сомнения, которое возникло бы даже у старосты с его "Библией" и древним "богом", не говоря уже про "седого полковника" или Сотникова: а если этого "потом" не будет, с чем, с каким лицом предстанешь перед смертью?
И вдруг Рыбак ловит себя на желании, чтобы Сотникова не стало ("если Сотников умрет, то его, Рыбака, шансы значительно улучшатся"). Вот как далеко уже зашел процесс нравственного сползания, все еще закрытого, от самого себя прикрываемого рассуждениями о том, что он, "может, еще и вывернется и тогда уж наверняка рассчитается с этими сволочами за его (Сотникова) жизнь и за свои страхи тоже".
В "Круглянском мосте" есть одно место, которое, как это часто у Быкова, является своеобразным идейно-нравственным "зерном", из которого, возможно, и выросла главная мысль следующей его вещи — "Сотникова".
Бритвин, высмеивая неприятных ему "умников", у которых всякие там "принципы", рассказывает про партизана Ляховича (того самого, который не разрешил уничтожить пятерых немцев с машиной, пожалев близкую деревню, жителей). Так вот этот Ляхович с другим партизаном, Шустиком, попали в лапы полицаям, немцам. "А шеф был старый уже немец, седой и, похоже, с придурью — все баб кошачьим криком пугал... "Признаешь власть великого фюрера?" — "Признаю, паночку, как не признать, если весь мир признает". Это понравилось: немец указывает на Ляховича: а ты, мол, тоже признаешь? Полицай переводит, а Ляхович молчит. Молчал, молчал, а потом и говорит: "К сожалению, я не могу этого признать. Это не так". Немец не понимает, поглядывает на русского: что он говорит? Полицай не переводит, обозлился, шипит: "Не признаешь — умрешь сегодня!" — "Возможно,— отвечает.— Но умру человеком. А ты будешь жить скотом". Хлестко, конечно, красиво, как в кино, но немец без перевода смекнул, о чем разговор, и как крикнет: одного вэк, мол, а другого на вяз. На вязу том вешали. Повесили и Ляховича. Ну, скажете, не дурак?"
Умереть человеком или жить скотом — то, что для Бритвина "кино", на самом деле реальный выбор, который слишком часто предлагает сама жизнь. Именно об этом — "Сотников".
С точки зрения Бритвина (а где-то и Рыбака, когда он начинает выкручиваться "любой ценой") — всякая жизнь лучше всякой смерти.
Потом Рыбак ощутит, поймет, что можно позавидовать чужой смерти и не пожелать дарованной тебе жизни...
Нет, и Сотников не упивается своей готовностью умереть. Смерть — даже "сотниковская" — всегда горькая, печальная неизбежность, и то, что она — "лучше жизни скота", не снимает последней горечи, предсмертной тоски погибающего бойца, партизана в повестях В. Быкова. Тут Быков психолог, реалист, гуманист очень последовательный.
Вот они — мысли, ощущения Сотникова накануне казни, "ликвидации":
"Нет, наверное, смерть ничего не решает и ничего не оправдывает. Только жизнь дает людям определенные возможности, которые ими осуществляются или пропадают напрасно, только жизнь может противостоять злу и насилию. Смерть же лишена всего... Что можно сделать за пять минут до конца, когда ты уже едва жив и не в состоянии даже громко выругаться, чтобы досадить этим "бобикам"?
Да, награды не будет, как не будет признательности, ибо нельзя надеяться на то, что не заслужено. И все же согласиться с Рыбаком он не мог, это противоречило всей его человеческой сущности, его вере и его морали.
(Рыбак уже выкрикнул свое испуганное: "Согласен!") И хотя и без того неширокий круг его возможностей становился все уже и даже смерть ничем уже не могла расширить его, все же одна возможность у него еще оставалась. От нее уж он не отступится. Она единственная в самом деле зависела только от него и никого больше, только он полновластно распоряжался ею, ибо только в его власти было уйти из этого мира по совести, со свойственным человеку достоинством. Это была его последняя милость, святая роскошь, которую, как награду. даровала ему жизнь".
Сила, достоинство повести "Сотников" как произведения "философичного" в большей, нежели другие быковские вещи, степени в том и заключается, что такие вот мысли героев — это одновременно и их психологическое состояние, глубоко раскрытое. И потому они всегда то радостные, то тоскливые, то гордые, то исполнены отчаянья. Как вот эта щемящая мысль о достойной смерти как последнем даре жизни...
Сотников умирает смертью солдата, но все в нем в эти последние часы и минуты по-человечьи не просто, и каждая мысль его пронизана чувством вполне реальным, правдиво отмеченным.
Первая мысль тоскливая, печальная: что он сумел, сделал, что успел за, свои двадцать шесть лет? В самом деле, что хорошего он принес людям? "Мир потеряет немного" с исчезновением еще одной не очень значительной жизни, которая только могла, но решительно ничем не обогатила его, а он, Сотников, "лишится всего, чтобы никогда не приобрести ничего".