Это 60-е годы Василия Быкова.
С "Сотникова" начинаются 70-е годы. Так получилось, что именно в этой повести выразительно прозвучала новая нота, интонация, появилась несколько иная, возможно, более зрелая нравственная "фокусировка": судите, но и судимы будете! Не за суд ваш, ибо он был справедлив, а за собственную жизнь, которую ведь тоже надо прожить.
И все это не в оправдание блищинским, бритвиным и не к "смягчению приговора" над ними, а во имя все той же борьбы с живучестью и заразностью их "философии", их повадок.
С этим связано, очевидно, и такое качество повести "Сотников", как большая роль, идейная и композиционная, психологического анализа, самоанализа. В "Сотникове" самоанализ не для одного лишь суда над другими, который совершали герои и "лирические герои" "Третьей ракеты" и "Измены". В "Сотникове" даже взгляд Рыбака много раз обращается вовнутрь. А Сотников самого себя чаще ставит перед нравственным оком, нежели того же Рыбака. И к себе он делается все более жестоким.
Если прежние повести Василя Быкова (повести-"предупреждения", повести-"сигналы") говорили об угрозе со стороны подлюг, трусов, карьеристов и пр., то теперь уже — сигнал об опасности, которая грозит каждому и всем, если ты или другой кто позволите боязливости, подлости, черствости овладеть хотя бы частицей вашей души, вашего сознания, воли.
Не трусы только, но сама трусость, не подлецы лишь, а сама подлость, черствость, жестокость, цепкая, липкая, многоликая, судимы авторским словом и нравственным судом героев повести "Сотников".
Это вещь наиболее философская из написанного В. Быковым. И это наиболее тревожная повесть его (хотя в ней и меньше, казалось бы, открытого гнева, пафоса). Страшное дело — "ликвидация" (так вначале называлась повесть) Сотникова и всех, с кем расправились фашисты в маленьком белорусском городке. Но страшно и то, как уничтожают фашисты в Рыбаке человека — "ликвидация" права человеческого уже не на жизнь, а даже на достойную смерть.
Рыбак согласился, пошел на то, чтобы сохранить жизнь ценой предательства. Он купил право на существование, но оказалось, что такая жизнь ему уже не нужна. Но и смерть, какую получили Сотников, тетка Демичиха, девочка, староста,— теперь уже не для него. Оказалось, что действительно есть вещи страшнее смерти!
"Сотников", конечно же, не противостоит другим произведениям В. Быкова. Но трагизм этой вещи наибольший, потому что критическая ситуация получает здесь большее психологическое значение.
Война снова и снова приходит, возвращается на страницы быковских повестей азартом боя, мукой, холодом, голодом, злым или отчаянно веселым словом, раздумьем, тоской смерти, проклятьем, мечтой о доме, об утраченном или будущем, трудной фронтовой или партизанской судьбой.
Писатель словно одержим этой целью, художнической задачей — снова и снова возвращать своих современников (людей 50-х, потом 60-х, а теперь уже 70-х годов) к тому времени, к тому опыту, к тем делам и проблемам. Зачем?
В "Черном обелиске" Ремарка есть рассуждение о том, как по-разному помнит фронтовик войну — сразу же после ее окончания и спустя много лет. Сначала отворачивание от всего, что напоминает о пережитом, виденном; потом — готовность все окрашивать уже не в кровавые, а в "розовые" тона. Потому что жизнь уходит, а там ведь столько всего было значительного и необычного...
С Быковым такого превращения не произошло. Как впрочем, и со всей нашей литературой о войне. В литературе процесс скорее обратный: от романтизации к трезвому реализму.
Потому что процесс этот зависел не от одной психологии, не от ее лишь внутренних законов, но от более общих социальных, общественных причин. В частности — от новых идеологических факторов, которые воздействовали на всю литературу после 1956 года.
Кроме того, следует учесть и тот момент, что из глубины мирного времени многое может видеться еще острее.
Мы, например, в Белоруссии и в 1945 году знали о масштабах хатынских трагедий, но только сейчас литература наша начала прямо обращаться к этой теме, и вовсе не потому, что тема "поостыла", но как раз потому, что Хатыни заново и угрожающе напоминают о себе, повторяются и во вьетнамских Сонгми, в бенгальской трагедии...
И еще потому, что в восприятии новых поколений, знающих только мирную жизнь, это, такое особенно невероятно, непереносимо, требует объяснения, новой оценки и нового сопереживания.
В. Быков с упрямой последовательностью продолжает "воевать" в своих повестях. С войной воевать. Начавшие одновременно с ним или раньше него уже не раз переключались на другие темы, на другой материал (и Бакланов, и Бондарев, и другие), а В. Быков снова и снова возвращает героев своих и читателей своих в героическое, обжигающее холодом смерти время 1941—1945 годов. Без запоздалой романтизации, о которой говорил Ремарк, но зато все сильнее ощущая, сознавая значение пережитого, опыта недешево обошедшейся войны, победы. И в 1945-м мысль, что убитых, павших под Кировоградом или под Ржевом не меньше, чем освобожденных наступлением жителей в самом городе, и тогда такая мысль обожгла бы. Но сегодня, когда ее вычитывают у Быкова, мысль эта способна пробиться к сердцу даже того, кто не очень привык задумываться, какой ценой другие заплатили за его право жить, работать, любить, растить детей.
Военное прошлое в лучших повестях В. Быкова оживает максимально правдиво, реально, во всей его глубокой повседневности.
И именно в этом, прежде всего, современный пафос, тон быковских произведений, потому что недоверье, отвращение к полуправде, к лживой идеализации, которая игнорирует живую человеческую боль, реальные судьбы миллионов людей,— это и стало приметой нового в литературе 50—60-х годов.
Таков уже парадокс развития нашей военной литературы, что чем дальше мы по времени от военного лихолетья, тем острее память нашей литературы на подробности, на реалии войны, на саму "атмосферу".
Идейный принцип, моральная тема повестей В. Быкова — все требует жестоко, предельно правдивого воспроизведения самой психологической атмосферы 1941—1945 годов. Быкову всегда важно заставить читателя ощутить по возможности все, что ощущал солдат, командир, партизан,— всю "погоду" войны: холод, голод, боль, страх, стыд и отчаянье поражений, острое чувство победы над страхам смерти и над врагом, любовь и ненависть, внутренние слезы боли и ликования. Быкову нужно, чтобы человек 50-х, 60-х, 70-х годов свои проблемы, испытания соразмерил с теми, что выпали на долю людей 40-х годов. Которым было так нелегко и которые выстояли. Он должен заставить читателя, как наяву, ощутить себя рядом с бойцами, разделить их боль, "зачерпнуть" их мужества и их ненависти, презрения, непримиримости к фашизму, а равно и к подлости, трусости, предательству, карьеризму...
Вот почему и ради чего лик войны у Быкова, в его повестях, столь жестокий. И столь правдивый. И он повторяется, этот лик,— из произведения в произведение. Но это особенное повторение. Видимо, не о войне так повторяться художнику было бы рискованно. Хотя и о войне — тоже рискованно. Если не обладать талантом особым.
Всякий, кто на войне был, знает, что ни один бой не похож на другой, и не только ситуационно, но и самим переживанием. Ни одно состояние в бою не есть повторение прежних (сколько бы ты ни воевал и как бы ни "привык к смерти"), и нет боя, который был бы "скучен". Потому что бой — это всегда вопрос о жизни и смерти. Тут не заскучаешь!
И читатель не заскучает, если только талант художника заставит его погрузиться в атмосферу отображаемого, как в реальность, вместе с героями произведения ступать по грани жизни и смерти, хотя и сознавая, конечно, свое право и возможность вернуться по желанию в "свое", в мирное время (что, как ни странно, даже усиливает эстетическое удовольствие сопереживания). Тогда и повторение не опасно, потому что в таких произведениях каждый раз все — неожиданность, все — заново.
Но это лишь исходная психологическая предпосылка неожиданной новизны вроде бы в чем-то повторяющих одна другую быковских повестей. К этому — "плюс" многое другое: гражданский накал мысли, идеи, моральная острота, сюжетная напряженность и т. д.
Вот она, война, бой, смерть, поражение, победа над собственной слабостью и врагом,— в первом значительном произведении В. Быкова "Журавлиный крик".
Шесть человек оставлены прикрывать отступление батальона — на переезде с одиноко, тревожно торчащим в небо обломком шлагбаума. Это единственная повесть В. Быкова, где обстановка, ситуация первых дней, а не последних лет и месяцев войны. Здесь — первые, самые тревожные часы ее. Ощущение страшной и непонятной катастрофы. И неверие, что это правда, что это может быть. И реальность — вы шестеро ближе всего к той зловещей силе, которая движется с запада и перед которой все, такое, казалось, надежное, непонятно отступило и отступает. А вы остались — приказ и долг,— хотя каждая клеточка кричит, требует не дожидаться, уходить, пока еще возможно...
Это чувство разлито в повести как что-то общее, что захватывает и читателя, хотя каждый из шестерых бойцов переживает его по-своему и все ведут себя по-разному. Чувство это создается и передается и одиноким сломанным шлагбаумом, и мутной серостью утра, и зябкостью воздуха, и холодом земли, в которую красноармейцы закапываются... И все это ощущает и читатель: как реальность, обступающую и его, забирающую его мысли, ощущения, его настроение. И читателю уже кажется, что это он на том переезде, а рядом — едва знакомые ему люди, но теперь самые близкие на всей планете, потому что с ними ему встречать всю немецкую армию и, возможно, свою смерть. И ему теперь так важно, нужно узнать: а кто они, которые рядом, какие они?.. Автор словно и не навязывает нам свой рассказ про каждого из шестерых, а лишь отвечает на наше нетерпеливое желание узнать о них все. И он может теперь неторопливо повествовать, отступать в прошлое каждого из персонажей.