Василь Быков — страница 6 из 20

"Третья ракета" — произведение, обладающее досто­инствами немалыми: целостность и ясность мысли, за­вершенность формы (если не считать некоторых излиш­не разъяснительных вставок), острый гуманистический антивоенный пафос. В повести этой собраны как бы все главные мысли и аргументы В. Быкова в его войне против захватнических войн. Это очень публицистичес­кая (не только по изобразительным средствам, но прежде всего по пафосу) повесть его. Да и отступлений публи­цистических, страстно-личных, выношенных, выстра­данных раздумий в этой повести особенно много.

В. Быков, будучи строгим, даже жестоким по письму реалистом, когда он создает обстановку боя, всю атмо­сферу войны, этот же Быков — иногда странным обра­зом "романтик" в своей склонности к крайним контрас­там добра и зла, света и тени. Все это объяснимо, если иметь в виду тот моральный максимализм, который и создает общую атмосферу в большинстве повестей В. Бы­кова. Но в этом замечается проявление чего-то выходя­щего за рамки творчества одного В. Быкова и являюще­гося уже особенностью современной белорусской прозы вообще. Выше говорилось уже о пути белорусской прозы к такому ее современному состоянию, когда стилевая многогранность, разветвленность сделались приметой ее зрелости, а ее нежелание замыкаться в рамках лишь избранной стилевой традиции — принципиальным ка­чеством.

Стиль и Мележа, и Брыля, и Быкова, и Кулаковского, и Кудравца — "открытый", это значит, что при всей индивидуальной определенности каждый из этих стилей готов "принять" в себе любое иное качество, состояние, если они продиктованы неожиданным пово­ротом материала, самой жизни... Вот потому у лучших белорусских прозаиков не замечается стилизация под определенную, под общую традицию, свою или чужую. Современная белорусская проза в основном свободна от стилистической однотонности, хотя "всеядной" ее тоже не назовешь. Она довольно прочно поставлена самой историей на народную, на фольклорную основу, но и довольно подвижная, мобильная в жанрово-стиле­вом отношении.

Стилевая амплитуда и у В. Быкова — индивидуаль­но определенная, но и достаточно широкая. В пределах каждой повести. И в переходе от повести к повести: например, резкий подъем от публицистически заострен­ной "Третьей ракеты" и жестоко реалистической "За­падни" к почти условным альпийским "макам", к ро­мантической любви среди страданий и смерти ("Аль­пийская баллада"), а затем такой же резкий "бросок вниз" — в холодную, стылую, жесткую реальность документализма — "Мертвым не больно", "Атака с хо­ду"... Казалось, все для того, чтобы прийти к философски-раздумчивому, трагическому "Сотникову". Нет, и это не остановка: в следующей повести ("Обелиск") — возвращение, но тоже по-новому, к художественной пуб­лицистичности...

Но на всем этом пути — обогащение, закрепление достигнутой высоты: реализма, большей философской содержательности при прежней страстности, языковой точности (в отношении языка выделяются именно "пар­тизанские" повести — "Круглянский мост" и "Сотни­ков").

Но и в границах каждой повести Василь Быков поворачивает жизнь перед нашими глазами очень по-разному и разными сторонами: добро и зло, свет и тени, стылая, жестокая реальность войны и светлое юношес­кое чувство Лозняка к Люсе... Главное его стремление — дать почувствовать всю ненормальность войны, которая отрицает основные человеческие качества и чувства, но и показать, что даже в таких условиях человек — если он человек (когда это Лозняк, Люся, Желтых, Попов, Кривенок) — остается им и борется за свое право быть добрым, искренним, великодушным, честным. И никако­го пацифизма, ибо ненависть к войне вбирает в себя, означает ненависть к тому злу — социальному, истори­ческому,— которое питает войну.

Идейно-художественная задача показать жестокость и ненормальность войны и в то же самое время — пока­зать способность и обязанность людей, которые защища­ют от фашистского одичания будущее планеты, сбере­гать и умножать в себе все самое человечное, доброе, светлое — эта двуединая задача определила и резкое разделение образов (противопоставление Задорожного всем остальным), и характерный для Быкова стилевой сплав жестокого реализма и лирической повествователь­ной стихии.

Жестокий образ войны у Быкова выступает не толь­ко в сценах батальных, в картинах боя, таких, как сце­на гибели ослепшего, трагического в своей ярости и бес­силии Кривенка или смерти Люси, или же вид заполз­шего в русские окопы обгоревшего немца-танкиста... В таких сценах азарт боя заглушает все остальное. Здесь на первом плане — и это закономерно — муже­ство, ярость, готовность к самопожертвованию людей, так ненавидящих фашизм, который несет войну, оди­чание.

Война, сама война, ее главные и "вечные" черты приметы, "знаки" выступают позже: когда бой отгре­мел, когда стало тихо, мертво, когда вернулась способ­ность все замечать и размышлять.

"...Я, отложив автомат, ползу на площадку, беру на­водчика за запыленные, протертые на косточках сапоги и волоку в укрытие. Мокрая от пота его гимнастерка закатывается под ремнем и оголяет запавший худой жи­вот с синим шрамом на правом боку. В укрытии мне помогает Люся, и мы осторожно кладем убитого на самом солнце у ног остальных. "Ну, вот и четвертый",— говорю я тоскливо, а Люся прикусывает губы. Лукьянов тихонько стонет и уже не открывает глаз. Рука его, од­нако, не выпускает гранату — только кажется, напрас­но его ожидание. Я смотрю на Желтыхово запястье — часы все идут, на них половина восьмого".

Или страшная своим спокойствием сцена, когда в окоп прибегает солдат, не сознающий, что он смертель­но ранен, нелепо озабоченный лишь тем, как похоро­нить, закопать его оторванную кисть... А после этого — раздумье над вещмешком убитого, над непонятной бе­режливостью человека, которого каждую минуту могут убить...

Именно такие "тихие", "спокойные" и страшные сво­ей обыденностью детали, сцены, проявления бесчеловеч­ности войны особенно впечатляют в повестях В. Быкова. Предметность, конкретность виденья, точная передача фронтовых "реалий", всей обстановки, но не через по­дробное описание, а вот так, концентрированно, через деталь, которую если и может придумать, то только бы­валый и настоящий фронтовик,— все это сильнейшая особенность, сторона реализма В. Быкова. И эти все бе­гущие стрелки на руке убитого, и сапоги, стертые на косточках, и найденная партизанами в лесу пилотка красноармейца, погибшего, видимо, в начале войны,— снизу, от земли, влажная и запыленно-сухая, выцвет­шая сверху,— без всего этого, без быковского порази­тельно вещного, предметного мира не звучали бы так громко, не "резонировали" бы так его и его героев страстные филиппики против самой большой и жесто­кой нелепости, от которой человечество обязано изба­виться навсегда,— против империалистических войн, фашистского одичания, порабощения народов и душ человеческих.

"Я долго заблуждался, не понимал многого,— гово­рит один из героев "Третьей ракеты".— Плен меня научил многому. В плену человек сразу теряет все, что понацепляла жизнь: кубики, шпалы, ордена, дип­ломы, билеты. Остается при нем одно-единственное — его душа. Как у Исуса. Я насмотрелся на всякое. За тридцать лет жизни не понял того, что за один год плена. Я все думал: все же они, немцы, не такие азиаты, они дали человечеству Баха, Гете, Шиллера, Энгельса. Оказалось, вся их суть — Гитлер. Вот что может сделать один человек с нацией, которая доверится ему... Немцы продали Гитлеру свои души, и он сделал их извергами. Это страшно — продать одному все души. Кроме всего прочего, этот один станет вампиром. Он возжаждет моря крови..."

Еще больше, чем в "Третьей ракете", жестокая ре­альность войны обнажается в небольшой и очень цель­ной повести В. Быкова "Западня" (1963).

"Охватив подковой высоту, рота пыталась ворваться в траншею на самой вершине, но не подошла и к поло­вине склона. Шквальный огонь немецких пулеметов по­ложил автоматчиков на голом, закаменевшем от утрен­него морозца поле, и так какое-то время полежав на ветру, они перебежками вернулись туда, откуда начи­нали...

— Третий взвод отстал, первый растянулся, как кишка какая-нибудь, никакого порядка. Вы командиры или пастухи, черт бы вас побрал..."

Так подытоживает результат боя комроты Орловец. Климченко, один из командиров взводов, не выдер­живает :

"— А что вы кричите? Мы что — во рву сидели? Или испугались? Или заняли высоту и сдали? Вон — подойти не дает — на то смотрите!.. А то! Хватит на чужом горбу в рай ехать.

— А, так! Ну, так я тебе скажу правду. Твой взвод хуже всех. Самый неповоротливый. Он задержал роту. Он сорвал темп наступления.

— Мой взвод сорвал? Немцы сорвали! Вот. Шесть их пулеметов сорвали. Вы что, не видели?"

И снова — атака. Да, это фронт, война: уцелел — иди снова, ранен — в госпиталь, чтобы затем снова и снова идти навстречу врагу, неся на пули такое уязви­мое, защищенное лишь неверной случайностью свое тело... Человек все время чувствует, ощущает неотступ­ность смерти, но как собственную решимость чувствует, потому что пришла такая пора: встал вопрос о жизни и смерти самого народа, страны.

Но случается на войне, что и смерть, смерть в бою, рядом с товарищами, может показаться невозможным, недостижимым счастьем.

"Климченко открыл глаза, увидел перед собой зем­лю: показалось, что он в яме, но отчего тогда его ноги задраны вверх? Он пошевелил головой, повернулся, пы­таясь остановить руками это безостановочное сполза­ние, и увидел наклоненную спину человека, хлястик с оловянной пуговицей и черный кожаный ремень. Другая пуговица на хлястике была оторвана, осталось лишь проволочное, залепленное землей ушко, а ниже висела, болталась старенькая кирзовая сумка. Климченко сразу узнал ее — это была его сумка, полученная еще при вы­пуске из училища. Сапоги лейтенанта были зажаты под мышками этого человека, который, так нелепо впряг­шись, волочил его куда-то по траншее".

Недавно еще сильного, злого перед неудачами и не­справедливостью, готового к схватке с самой смертью лейтенанта Климченко тащат — как куль — в плен! Оглушенного, беспомощного.