"Третья ракета" — произведение, обладающее достоинствами немалыми: целостность и ясность мысли, завершенность формы (если не считать некоторых излишне разъяснительных вставок), острый гуманистический антивоенный пафос. В повести этой собраны как бы все главные мысли и аргументы В. Быкова в его войне против захватнических войн. Это очень публицистическая (не только по изобразительным средствам, но прежде всего по пафосу) повесть его. Да и отступлений публицистических, страстно-личных, выношенных, выстраданных раздумий в этой повести особенно много.
В. Быков, будучи строгим, даже жестоким по письму реалистом, когда он создает обстановку боя, всю атмосферу войны, этот же Быков — иногда странным образом "романтик" в своей склонности к крайним контрастам добра и зла, света и тени. Все это объяснимо, если иметь в виду тот моральный максимализм, который и создает общую атмосферу в большинстве повестей В. Быкова. Но в этом замечается проявление чего-то выходящего за рамки творчества одного В. Быкова и являющегося уже особенностью современной белорусской прозы вообще. Выше говорилось уже о пути белорусской прозы к такому ее современному состоянию, когда стилевая многогранность, разветвленность сделались приметой ее зрелости, а ее нежелание замыкаться в рамках лишь избранной стилевой традиции — принципиальным качеством.
Стиль и Мележа, и Брыля, и Быкова, и Кулаковского, и Кудравца — "открытый", это значит, что при всей индивидуальной определенности каждый из этих стилей готов "принять" в себе любое иное качество, состояние, если они продиктованы неожиданным поворотом материала, самой жизни... Вот потому у лучших белорусских прозаиков не замечается стилизация под определенную, под общую традицию, свою или чужую. Современная белорусская проза в основном свободна от стилистической однотонности, хотя "всеядной" ее тоже не назовешь. Она довольно прочно поставлена самой историей на народную, на фольклорную основу, но и довольно подвижная, мобильная в жанрово-стилевом отношении.
Стилевая амплитуда и у В. Быкова — индивидуально определенная, но и достаточно широкая. В пределах каждой повести. И в переходе от повести к повести: например, резкий подъем от публицистически заостренной "Третьей ракеты" и жестоко реалистической "Западни" к почти условным альпийским "макам", к романтической любви среди страданий и смерти ("Альпийская баллада"), а затем такой же резкий "бросок вниз" — в холодную, стылую, жесткую реальность документализма — "Мертвым не больно", "Атака с ходу"... Казалось, все для того, чтобы прийти к философски-раздумчивому, трагическому "Сотникову". Нет, и это не остановка: в следующей повести ("Обелиск") — возвращение, но тоже по-новому, к художественной публицистичности...
Но на всем этом пути — обогащение, закрепление достигнутой высоты: реализма, большей философской содержательности при прежней страстности, языковой точности (в отношении языка выделяются именно "партизанские" повести — "Круглянский мост" и "Сотников").
Но и в границах каждой повести Василь Быков поворачивает жизнь перед нашими глазами очень по-разному и разными сторонами: добро и зло, свет и тени, стылая, жестокая реальность войны и светлое юношеское чувство Лозняка к Люсе... Главное его стремление — дать почувствовать всю ненормальность войны, которая отрицает основные человеческие качества и чувства, но и показать, что даже в таких условиях человек — если он человек (когда это Лозняк, Люся, Желтых, Попов, Кривенок) — остается им и борется за свое право быть добрым, искренним, великодушным, честным. И никакого пацифизма, ибо ненависть к войне вбирает в себя, означает ненависть к тому злу — социальному, историческому,— которое питает войну.
Идейно-художественная задача показать жестокость и ненормальность войны и в то же самое время — показать способность и обязанность людей, которые защищают от фашистского одичания будущее планеты, сберегать и умножать в себе все самое человечное, доброе, светлое — эта двуединая задача определила и резкое разделение образов (противопоставление Задорожного всем остальным), и характерный для Быкова стилевой сплав жестокого реализма и лирической повествовательной стихии.
Жестокий образ войны у Быкова выступает не только в сценах батальных, в картинах боя, таких, как сцена гибели ослепшего, трагического в своей ярости и бессилии Кривенка или смерти Люси, или же вид заползшего в русские окопы обгоревшего немца-танкиста... В таких сценах азарт боя заглушает все остальное. Здесь на первом плане — и это закономерно — мужество, ярость, готовность к самопожертвованию людей, так ненавидящих фашизм, который несет войну, одичание.
Война, сама война, ее главные и "вечные" черты приметы, "знаки" выступают позже: когда бой отгремел, когда стало тихо, мертво, когда вернулась способность все замечать и размышлять.
"...Я, отложив автомат, ползу на площадку, беру наводчика за запыленные, протертые на косточках сапоги и волоку в укрытие. Мокрая от пота его гимнастерка закатывается под ремнем и оголяет запавший худой живот с синим шрамом на правом боку. В укрытии мне помогает Люся, и мы осторожно кладем убитого на самом солнце у ног остальных. "Ну, вот и четвертый",— говорю я тоскливо, а Люся прикусывает губы. Лукьянов тихонько стонет и уже не открывает глаз. Рука его, однако, не выпускает гранату — только кажется, напрасно его ожидание. Я смотрю на Желтыхово запястье — часы все идут, на них половина восьмого".
Или страшная своим спокойствием сцена, когда в окоп прибегает солдат, не сознающий, что он смертельно ранен, нелепо озабоченный лишь тем, как похоронить, закопать его оторванную кисть... А после этого — раздумье над вещмешком убитого, над непонятной бережливостью человека, которого каждую минуту могут убить...
Именно такие "тихие", "спокойные" и страшные своей обыденностью детали, сцены, проявления бесчеловечности войны особенно впечатляют в повестях В. Быкова. Предметность, конкретность виденья, точная передача фронтовых "реалий", всей обстановки, но не через подробное описание, а вот так, концентрированно, через деталь, которую если и может придумать, то только бывалый и настоящий фронтовик,— все это сильнейшая особенность, сторона реализма В. Быкова. И эти все бегущие стрелки на руке убитого, и сапоги, стертые на косточках, и найденная партизанами в лесу пилотка красноармейца, погибшего, видимо, в начале войны,— снизу, от земли, влажная и запыленно-сухая, выцветшая сверху,— без всего этого, без быковского поразительно вещного, предметного мира не звучали бы так громко, не "резонировали" бы так его и его героев страстные филиппики против самой большой и жестокой нелепости, от которой человечество обязано избавиться навсегда,— против империалистических войн, фашистского одичания, порабощения народов и душ человеческих.
"Я долго заблуждался, не понимал многого,— говорит один из героев "Третьей ракеты".— Плен меня научил многому. В плену человек сразу теряет все, что понацепляла жизнь: кубики, шпалы, ордена, дипломы, билеты. Остается при нем одно-единственное — его душа. Как у Исуса. Я насмотрелся на всякое. За тридцать лет жизни не понял того, что за один год плена. Я все думал: все же они, немцы, не такие азиаты, они дали человечеству Баха, Гете, Шиллера, Энгельса. Оказалось, вся их суть — Гитлер. Вот что может сделать один человек с нацией, которая доверится ему... Немцы продали Гитлеру свои души, и он сделал их извергами. Это страшно — продать одному все души. Кроме всего прочего, этот один станет вампиром. Он возжаждет моря крови..."
Еще больше, чем в "Третьей ракете", жестокая реальность войны обнажается в небольшой и очень цельной повести В. Быкова "Западня" (1963).
"Охватив подковой высоту, рота пыталась ворваться в траншею на самой вершине, но не подошла и к половине склона. Шквальный огонь немецких пулеметов положил автоматчиков на голом, закаменевшем от утреннего морозца поле, и так какое-то время полежав на ветру, они перебежками вернулись туда, откуда начинали...
— Третий взвод отстал, первый растянулся, как кишка какая-нибудь, никакого порядка. Вы командиры или пастухи, черт бы вас побрал..."
Так подытоживает результат боя комроты Орловец. Климченко, один из командиров взводов, не выдерживает :
"— А что вы кричите? Мы что — во рву сидели? Или испугались? Или заняли высоту и сдали? Вон — подойти не дает — на то смотрите!.. А то! Хватит на чужом горбу в рай ехать.
— А, так! Ну, так я тебе скажу правду. Твой взвод хуже всех. Самый неповоротливый. Он задержал роту. Он сорвал темп наступления.
— Мой взвод сорвал? Немцы сорвали! Вот. Шесть их пулеметов сорвали. Вы что, не видели?"
И снова — атака. Да, это фронт, война: уцелел — иди снова, ранен — в госпиталь, чтобы затем снова и снова идти навстречу врагу, неся на пули такое уязвимое, защищенное лишь неверной случайностью свое тело... Человек все время чувствует, ощущает неотступность смерти, но как собственную решимость чувствует, потому что пришла такая пора: встал вопрос о жизни и смерти самого народа, страны.
Но случается на войне, что и смерть, смерть в бою, рядом с товарищами, может показаться невозможным, недостижимым счастьем.
"Климченко открыл глаза, увидел перед собой землю: показалось, что он в яме, но отчего тогда его ноги задраны вверх? Он пошевелил головой, повернулся, пытаясь остановить руками это безостановочное сползание, и увидел наклоненную спину человека, хлястик с оловянной пуговицей и черный кожаный ремень. Другая пуговица на хлястике была оторвана, осталось лишь проволочное, залепленное землей ушко, а ниже висела, болталась старенькая кирзовая сумка. Климченко сразу узнал ее — это была его сумка, полученная еще при выпуске из училища. Сапоги лейтенанта были зажаты под мышками этого человека, который, так нелепо впрягшись, волочил его куда-то по траншее".
Недавно еще сильного, злого перед неудачами и несправедливостью, готового к схватке с самой смертью лейтенанта Климченко тащат — как куль — в плен! Оглушенного, беспомощного.