м же пребывает Мих. Шатров, которому, оказывается, специально запретили со мной общаться, как будто это общение кем-то подразумевалось. Все это я пишу, потому что вам, Б & Б, пора уже приехать.
Большое спасибо Лизке за ее стенгазету. Она у нас висит на стене. Между прочим, у нас на стене висит и Борькина большая картина с граммофонами, которая попала к нам (на время) путями неисповедимыми.
Появлялась ли у вас наша Нина?
Целуем множественно.
Вася, Майя, Ушик
St. Maartin Island
This island smaller than Crimea, but France and Holland set in here.
Kisses![475]
16.01.85 (почтовый штемпель) St. Maartin
Дорогие москвитяне!
Читаю сейчас «Выбранные места из переписки с друзьями» (для своего университетского семинара) и стыжусь оттого, что наша переписка заглохла и больше, кажется, по моей вине, чем по вашей.
Как все-таки Николай Васильевич отменно старался в этом направлении! Какая все-таки эпистолярная активность существовала меж европейскими Минводами и российскими столицами!
Сказать, что эпистолярный жанр относится к минувшему веку в нашем случае будет смешно, не так ли, ибо между нами не существует ни телефонов, ни самолетов, то есть, по сути дела, наши отношения переведены не в XIX век (тогда уже была система почтовых дилижансов все-таки), а скорее в ХVI — письмо в Китай с оказией Марко Поло.
Гоголь к друзьям, как известно, относился с нежнейшей функциональностью; то денег просил, то обстоятельных дневников российской жизни, ибо бесконечно испытывал нужду в кормежке и в аутентичности. Окружающая франко-немецко-итальянская жизнь его ни хрена не интересовала (очевидно, не казалась аутентичной), он все-таки всегда считал себя русским внутренним писателем, несмотря на 18 лет отсутствия, может быть, потому что мог вернуться в Империю в любой момент. На этой «аутентичности» он, очевидно, и прокололся: по почте эта херация не пересылается.
Нашему брату, очевидно, чтобы сохраниться в профессиональном артистическом качестве, нужно искать подножный корм, привыкать к амфибиозности существования, не настаивать на внутренней «русскости» 100 %, а напротив, утверждаться в русском эмигрантском качестве.
К амфибиозности между тем вырабатывается все более стойкая привычка. Столько раз на дню приходится нырять из воздуха в воду и выныривать обратно, что уж и не знаешь, что считать «воздухом», а что «водою» — русский или английский.
Иногда, впрочем, две стихии замечательно перемешиваются. Вот недавно заспорил я с одним типом из-за стоянки на улице. Я кричу ему из своей машины «Мудак ты е…й!», а он мне отвечает из своей: «Fuck you». По пятницам у меня трехчасовой семинар в соседнем городе Балтиморе, после чего, возвращаясь в автопотоке домой и слушая программу местной станции-интеллектуалки «AU things considered», я вдруг замечаю, что думаю на чужом языке, и даже «тухлая вобла воображения» ворочается как-то не по-нашему. Не очень-то приятное ощущение, должен признаться, во-первых, потому, что своего не хочется отдавать, а во-вторых, потому, что в чужом-то уж никогда не избавишься от неуклюжести; жабры работают хуже легких.
Изредка появляются в наших водах пловцы из прошлого. Прошлой весной, например, один такой долговязый пожаловал. Уселся в кресло и стал не без нервозной уверенности, как будто по отработанному списочку, предъявлять претензии: пишу, оказывается, не так, как хотелось бы, слишком много иронии, обижаю борцов за мир вроде Габриэллы Гарсии[476], не возражаю против возвращения Никарагуа в лагерь потребителей туалетной бумаги, по радиостанции нехорошей выступаю, которая финансируется знаешь-кем-зловещий-шепот (сведения, очевидно, полученные непосредственно от Генриха Боровика), а самое главное, вот самого его, ночного гостя (визит произошел в полночь), обидел — сказал, видите ли, в здешнем журнале, что хоть и сам гость раздобыл себе славу без помощи ЦК, но все же и ему приходилось подкармливать ненасытное чудовище стишком-другим.
Странная какая-то диспропорция, несоразмерная обидчивость для человека, который прекрасно знает, что о нем говорят все, кроме меня, бывшие соотечественники.
Страннейшей оловянной невинностью наливаются зенки, когда в разговоре выплывают гадости, сказанные им обо мне то в Каракасе, то в Брюсселе. Тебя удивляет, что мы об этом знаем?
При слове «мы» он всякий раз корежился, очевидно воображая спецслужбы Запада. Самое замечательное у этих типов то, что они очень быстро начинают верить собственной лжи. Кто это «мы»?
Мы — это я, Майя и Ушик. Какой еще Ушик? Наша собака. Какая еще собака? Вот эта, что лежит у камина в двух метрах от вас, мусью. Оказывается, за два часа беседы так старательно по списочку шел, что собаку не приметил. Вот вам хваленая российская литературная наблюдательность! «Одиннадцать невидимых японцев».
Другой посетитель из того же цеха был все-таки значительно приличнее. Первого, надо сказать, отличает полное отсутствие Ч.Ю.[477] Очень не любит, когда собеседник шутит, досадливо морщится в таких случаях, скалится, как бы не слышит. Второй, напротив, с шуткой дружит и вообще порой все-таки вызывает что-то доброе в памяти: окрестности «Метрополя» и т. п. Однако и на старуху бывает проруха. Вдруг звонит озабоченный:
— Весь Нью-Йорк говорит, что ЭТО Я изображен в недавно вышедшем романе. Скандал. Ты что-то должен сделать.
— Пардон, что я могу сделать — переписать?
— Сказать, что это не я.
— Это не ты.
— А все говорят, что это я.
— Ты сам себя узнал?
— Нет, я думал, что это Б.
— Скорее уж Б., чем А.
— Однако он назван А.!
— Что же, разве нет других А.? Он мог бы быть отчасти и В., не так ли?
— Разумеется, но весь Нью-Йорк…
Поразительная чувствительность сейчас развивается в этом цеху при малейшем намеке на некоторую неполноценность репутации. «…Ну, вот и все. Да не разбудит страх Вас беззащитных среди дикой ночи. К предательству таинственная страсть, Друзья мои, туманит ваши очи…»[478]. (Даже «Грани» отредактировали в цитате «предательство» на «враждебность».)
Со времени же написания стиха, обратите внимание, какая произошла эрозия понятий: и страха уж нет, а есть опасочки, и страсти уж нет, а есть склонность, а уж разнокалиберные подляночки-то разве предательствами назовешь — это уж будет, как англичане ГОВОРЯТ, ТИПИЧНЫЙ «overstatement»[479].
Итак, вы видите, что родина все-таки снабжает меня достаточным запасом аутентичности, однако это вовсе не означает, что она остается единственным ее источником и поводом.
Тут, конечно, и своей «аутентичности» хватает, как в рассеянии, так и среди туземных масс. Недавно, например, вся творческая Америка со сдержанным умилением свидетельствовала примирение двух классиков, восемь лет назад бивших друг другу морды.
B соцреализме, помнится, такие процессы носили более загадочный характер. Вспоминается «время пробуждения», шестидесятые годы, когда в буфетной зале возникали турниры стульями и бутылками, а на следующий день участники турниров мирно знакомились друг с другом, как бы отказываясь отождествлять вчерашних фурий с собой, похмельными кисами. Простота этих отношений, увы, относится уж к ностальгии. Нынешние литературные мордобои на пространствах планеты и времени принимают диковиннейшие формы.
Вот вам пример. Прошлым летом в Париже процитировал я в статье одного из москвичей, возмутившегося наглостью одного из жителей передового ближневосточного государства. Имена, разумеется, ни того, ни другого не были названы, однако южанин себя узнал и разъярился и через несколько месяцев в Вашингтоне я узнал, что он, оказывается, давно уж меня ненавидит (вот какие сильные чувства!) и теперь у него «развязаны руки». Стало быть, надо ждать теперь пакости с Ближнего Востока. Как видите обстоятельства российской литературной жизни усложнились в сравнении с XIX веком, когда «Письмо Белинского Гоголю» проехало всего лишь от Бад-Бадена до Висбадена.
Или вот еще — для того, чтобы поскрежетать зубами в адрес вашего покорного слуги берут 20-летнюю американскую сикуху и под ее именем просовывают в местный журнал такую посконную мразь, которая этой сикухе и присниться не могла, если только она не спала с 10 лет с кем-нибудь из наших титанешти.
Словом, интересно; почти не скучно и почти не противно или, как поет советский народ: «Я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!»
Обнимаем.
Вашингтонцы.
Посылаю копии не потому, что дорожу писаниной, а потому что писал в Белкином альбоме, а вырывать из него жалко.
VA
Христос Воскресе!
Дорогие родные Васька и Майка, странно и дико взывать к вам из яви хладно-солнечного ветреного дня, где кривятся и морщатся портреты вождей, снимаемые к Пасхе, толпы рыщут «сырковой массы особой», достижимые напитки — 13 р. 50 к. самые дешевые.
Но — бурно, многолюдно, страшновато. Зловещий бред этой яви очень усилился в последнее время… Или мне кажется, от капризности, или впрямь столь выпуклого и душного мрака не помню. Что-то новенькое невольно ощущаешь в вялом и безвыходном гибельном сюжете, то есть старенькое, конечно, — эх, где привычные <нрзб> их увядание теперь вспоминается как кротость и уютная унывность.
Остается принимать надрывности завихрений, невидимо колеблющих трясину, — за безграмотный и безошибочный исторический оптимум: несколько столетий, не больше.