Танком по сердцу
1
Рандеву с ними Аксенова приятным не стало. Надежды и обещания предыдущих лет рассыпались под тяжким ударом красного молота и обернулись сокрушительным разочарованием, долгой и беспросветной депрессией.
В 1968 году страна, как это нередко бывало, оказалась на развилке: либо двинуться к социализму с хорошим человеческим лицом, либо снова неколебимо утвердиться в красной железобетонности. В первом направлении страну влекла логика событий, развернувшихся в социально-политическом пространстве, которое именовалось социалистическим лагерем.
8 марта в Варшаве начались волнения студентов. В университете они потребовали приема у ректора. Затем, скандируя «Нет занятиям без свободы!», прошли по территории и были избиты «рабочей милицией». Назавтра студенты вышли на улицы, а на попытки рассеять их ответили градом камней. Полиция применила слезоточивый газ. 11 марта демонстрации насчитывали многие сотни человек. Они шли к зданию ПОРП[83]. Избиение перед штаб-квартирой правящей партии длилось два часа. Но в тот же день демонстрации прошли в Гданьске, Кракове, Вроцлаве и Лодзи. Полиция применила газ и водометы, но протесты продолжались. В вузах объявили трехдневную забастовку. Советские СМИ молчали. Лишь 22 марта «Правда» и «Известия» сообщили об «антисоветской агитации в Польше». Кремль был встревожен. И не тем, что поляки кричали полиции: «Гестапо!» и «Нет хлеба без свободы!», а тем, что были солидарны с чехами.
В Чехословакии в это время торжествовала «Пражская весна» – либерализация, начатая руководством компартии. Всё большую свободу получали пресса, издательства, театр и кино, упрощались выезд и въезд в страну, расширялись права общественных организаций, поговаривали о многопартийности. Лидер компартии Александр Дубчек строил социализм с человеческим лицом. «Шестидесятники» надеялись, что его опыт может стать примером для Москвы и окраин.
Дальнейшее подробно и многократно рассказано. Москва не только не приняла пример Праги, но, вместе с союзниками, раздавила его военной силой. Ввела в Чехословакию танки. И вместе с ее суверенитетом разутюжила надежды тех, кто ждал перемен в России. Оккупация знаменовала конец «оттепели» и начало оледенения. Власть стала требовать от людей искусства полной лояльности. Цензура царила. Еще пуще старались редакторы всех рангов, закрывая путь в печать сколько-нибудь сомнительным книгам, пьесам, картинам и фильмам. А если что и просачивалось, за дело бралась критика, усердно выискивая крамолу.
Но куда горше была утрата мечты о превращении советского строя в более человечный, свободный, открытый миру. Нет. Танки августа проскрежетали по душе и сердцу Аксенова, едва не разорвав их в клочья. Он назовет тот год тысяча девятьсот шестьдесят проклятым.
2
А за три года до того случилось нечто, с одной стороны, напомнившее суровую весну 1963-го, а с другой – предвосхитившее будущие запреты.
Газета «Известия» в № 12 за 1965 год напечатала материал «С кого вы пишете портреты?». Под этой шапкой увидело свет «Письмо ударников коммунистического труда писателю В.Аксенову», гласившее: «прочитав рассказ… мы испытали глубокое разочарование… героем вы сделали жулика и откровенного рвача, подонка… а о людях хороших вы и словечком не обмолвились…» – далее следовало перечисление имен и дел хороших людей, за которые таксомоторный парк и получил «звание коллектива коммунистического труда».
Письмо ударников В.Косарева, А.Кречета, В.Портнова и других сопровождал редакционный комментарий, очень схожий с предупреждением: «Едва ли можно считать нормальным положение, когда некоторые наши писатели, особенно молодые, сосредоточивают внимание на негативном изображении современности, проявляют интерес к описанию, главным образом, темных сторон действительности… искажая общую картину жизни советского общества. <…> Художественная литература… должна способствовать воспитанию нового человека, активного строителя коммунистического общества».
Говорилось и о прямом очернительстве, в котором обвинялись журнал «Новый мир» и нетребовательная к авторам «Юность».
Что же стало поводом к появлению этих текстов? И о каком злокозненном рассказе вели речь «ударники коммунистического труда»?
Незадолго до того в «Юности», плюс в газетах «Советская Эстония» и «Ленинградская правда» вышел рассказ Аксенова «Товарищ Красивый Фуражкин». Его центральный, что называется, характер – таксист по прозванию дядя Митя возит по Крыму пассажиров в красивом «ЗИЛе». Старается разместить побольше попутчиков, заработать «левым» извозом рыночного товара, обернуться побыстрее, вложить средства в домашнее хозяйство и стройку. Словом – деловой человек, бизнесмен. Но это он на английском так называется или на нынешнем русском, а на тогдашнем советском имя ему было одно: деляга-рвач-хапуга, куркуль и хитрован. Вроде как тайный частный предприниматель. И никто с ним ничего поделать не мог, кроме инспектора ГАИ младшего лейтенанта Ермакова – мужа дяди Митиной дочки. Казалось бы, мог гаишник под влиянием тестя пойти по «скользкой дорожке», но для Вани Ермакова долг превыше всего.
А вот автор Митю не клеймит. И «хищником» зовет шутя. И с как бы даже симпатией показывает с особой и интересной стороны: «Он видел под собой Крым… как туристическую схему и видел весь бассейн Понта Евксинского и дальше – взгляду его не было границ.
Сейчас надо мандарины везти в Сухум, а гвозди в Стамбул, а носки в Тбилиси, доски, бочки, трикотаж, галантерею, лавровый лист, пуговицы, запонки, томаты, рыбу, кавуны, цветы, веревки… химикалии в Джанкой, в Балаклаву, в Рим, в Париж, в Москву, в Свердловск…»
Вот он – масштаб. Вот прицел! Дальний. Стратегический. Вот он – делец-купец-молодец. Вот от кого была б и ему, и стране со всеми ее жителями немереная прибыль и польза. А ему – не дают. И чуть что – по рукам, штраф, прокол и протокол. Со стороны положительного героя – беззаветного стража советских дорог «товарища красивого Фуражкина» Вани Ермакова.
Понимаете? Аксенов поет между строк величальную песнь деловому человеку, которого и сама советская власть за полвека не смогла в России окончательно придушить, а ему устами ударников труда выносят порицание за «изображение темных сторон действительности» и «искажение общей картины жизни». Они что там – ослепли в кабинетах, откуда обычно даются команды «мочить»? Да, в образе дяди Мити действительно скрыта крамола, но в другом она, в другом! Неужто там не увидели, что Аксенов им восхищается (еле-еле это скрывая), как человеком, на свой страх и риск бросающим вызов системе?
А может – заметили? Но спустили на тормозах: намекнули, предупредили, показали: видим, всё ви-идим, но вас не трогаем. Осторожней на поворотах. Мы ведь к вам с душой. Не пора ли уже остепениться и перековаться, ухватиться, так сказать, за надежные большевистские корни?
3
Но, похоже, Аксенов намеки услышать не захотел. Как и «Юность». Журнал ответил смешной пародией Марка Розовского, озаглавленной «С кого вы пляшете балеты?». В ней посетившие «Лебединое озеро» птичники-ударники колхоза имени Чайковского, оскорбленные «историйкой безыдейной любви принца Зигфрида к птице из породы лебедей» и тем, что Зигфрид – «единственный, кто противостоит злу, заключенному в образе Злого Гения», требуют включить в балет хороших людей, которых «в жизни больше», не случайно «по крику наших петухов московские часовщики выставляют стрелки и проверяют время».
Видимо, эта публикация переполнила чашу терпения надзирателей за словом, и 26 января 1966 года через журнал «Смена» они изложили «Наши претензии к журналу "Юность". Списывать на молодость нельзя». Но полемика об очернительстве, обещавшая стать новым идеологическим погромом крамольников, так и не достигнув реальной остроты, постепенно сойдет на нет.
В феврале 1966-го отправят в лагеря писателей Андрея Синявского и Юрия Даниэля. «Шестидесятники» попытаются их защитить, напишут в «Литературную газету», западным коллегам. За них вступятся Антокольский, Ахмадулина, Богуславская, Домбровский, Левитанский, Нагибин, Рассадин, Самойлов, Шаламов, Арсений Тарковский, Эренбург и ряд других литераторов. Охранители ответят жестко. С трибуны XXIII съезда КПСС нобелевский лауреат Михаил Шолохов заявит: «Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили не опираясь на строго разграниченные статьи уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием… (бурные аплодисменты)… Ох, не ту бы меру наказания получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о суровости приговора!»
Аксенов не желал иметь ничего общего ни с такими ораторами, ни с властью, которой они служили. Она же вела с ним непростую игру, частью которой было и письмо в «Известия».
Играли со многими. То «лупили» – запирали в стране, не давали публиковаться, то «ласкали» – приглашали, приручали, шептали заманчивое…
Гладилин вспоминал: «Я очень любил рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, "коньячку не желаете?". Товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: "Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери».
Все нормативные слова Аксенов запомнил. Остальное запомнить было невозможно. Новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…»
Аксенов и сам, конечно, не забыл ни эту, ни подобные ей встречи и свел их в «Ожоге» в одну – аудиенцию писателя Пантелея у Верховного Жреца.
«Пантелей входит в кабинет. Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепьянной табуретке. На Пантелея – ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Все надо перестроить, все, все… и перестроим с помощью теории все к ебеней маме…
– А-а-а-а, товарищ Пантелей… <…> А это что такое у вас?
На кисти Пантелея… голубенький якоречек….
Жрец таинственно подмигивает и <…> уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается заветное, три буквочки «б.п.ч.» на лоскутке сморщенной кожи[84].
– В присутствии дам это превращается в надпись "братский привет девушкам Черноморского побережья от краснофлотцев Краснознаменного Черноморского флота".
Стриптиз окончен.
– Поедешь в Пизу, Пантелей. Устроишь там выставку… Потом лети в Ахен… А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача – убедить… в полном кризисе его политики искажения действительности…А иначе – билет на стол!
– А если не положит? – спрашивает Пантелей. – Билет-то не наш.
– Не положит, хер с ним, а попробовать надо. Есть такое слово, Пантелюша – "надо"!»
4
Само собой, и Пиза, и Ахен, и Париж, и другие края были для советских писателей, да что там? – для большинства советских людей – местами желанными. Можно сказать, вожделенными. Почти недостижимыми. Но были и дома дела. Проза, драматургия…
Изрядную часть своих пьес Аксенов сочинил в 60-х. Но ни «Твой убийца» (1966 год), ни «Четыре темперамента» (1968 год), ни «Аристофаниана с лягушками» (1968 год) сцены так и не увидели. Шла только одна (не считая постановок по «Коллегам») – «Всегда в продаже». И сегодня многие помнят редкий успех этого знаменитого спектакля театра «Современник».
«Всегда в продаже» – сатира на имитацию красивой жизни, двуличие и лицемерие «культурной среды». Вот безнравственный и беспринципный прохвост-журналист Жека Кисточкин в исполнении Михаила Козакова. И нет для Жеки ничего святого, а только прихоти и страсти. Но прожженный распутник и прохиндей встает в позу проповедника. «Мораль, – вещает он, поучая коллегу, честного парня Сергея, – опора любого общества… Ты скажешь, что мораль – растяжимое понятие… но я тебе на это отвечу – мораль незыблема! Понял?…Становись под знамя морали. Ты меня понял?»
Как не понять? Ведь в этих словах – всё лицемерие советской агитации 60-х, твердившей о «Моральном кодексе строителя коммунизма» в глубоко аморальной системе.
Неподражаема была Людмила Гурченко в роли жены джазмена Игоря – Олега Даля, обаявшего публику в образе Алика Крамера в «Моем младшем брате». Игорь – одна из первых его ролей в «Современнике» – трубач-изгой посреди звона балалаек. Табаков блистательно сыграл буфетчицу Клавдию Ивановну – царицу совка, властительницу просцениума, хабалку-спекулянтку в короне-наколке, каждый жест, каждый взгляд, каждое слово которой гласили: здесь правят не только старцы из ЦК КПСС, но и бессердечная шайка воров и барыг.
Ждала удача и кинопроект «Путешествие». Снятая на «Мосфильме» картина – сборник новелл по рассказам «Папа, сложи»; «Завтраки 43-го года» и «На полпути к Луне» (режиссеры Инесса Селезнева, Инна Туманян, Джемма Фирсова) в 1966-м вышла на экраны.
Что же до пьес Аксенова, то ни одна постановка не состоялась. Драматургия Аксенова казалась худсоветам слишком авангардной, режиссерам, пусть даже и заинтересованным, оставалось руками разводить: ну, что ты хочешь, старик, опередил ты время…
Рассуждения об опережении времени будут сопровождать Аксенова всю его литературную жизнь в СССР. А его пьесы будут занимать положенное место в архиве минкульта. Перед отъездом за границу Василий Павлович подарит другу, руководителю студенческого театра МГУ Марку Розовскому нелегкий том своих пьес, отпечатанных на машинке. Пусть подождут…
5
С прозой же и публицистикой всё не так уж плохо.
В первом номере «Юности» 67-го года выходит «Путешествие к Катаеву» – дань уважения мэтру и первому наставнику, в августовской – «Простак в мире джаза» – задорный очерк о международном Таллинском джазовом фестивале, где собрались наши и мировые звезды, что сделало его событием на только в СССР, но и за рубежом. В марте «Литературная газета» публикует «Любителям баскетбола», а вскоре «Труд» – «Голубые морские пушки» – светлый рассказ о детстве, полный любви к близким, с которыми Вася прожил тяжкие военные и первые послевоенные годы, и особенно к мужу «тети-Моти» – Евгению Котельникову. Здесь ясно слышны отголоски рассказа «На площади и за рекой», где в героях знакомая нам «коммуналка на Карла Марла» и родные писателю люди. И еще один очень важный персонаж, который… Или – которое?..
Тут – заминка. Ибо не ясно, о ком (о чем?) речь. С одной стороны – у входа в дом, где празднуют Победу, стоит как бы вроде никакой какой-то человечек в пальтишке и галошках, а с другой – он же вскоре, ухая, мчит в небеса, пугая клекотом «Гу-гу-гу! Чучеро ру хопластро бракодеро! Фучи – мелази рикатуэ!» И летит над полями да озерами. И пуля его не берет…
Но вот история: этот же (это же) некто является в Москву! В Фонарный переулок. Об этих и последующих событиях повесть «Стальная птица», так и не изданная при советах, но частью дошедшая до читателя в 1966 году через «Литературную газету».
Вот он идет по Фонарному. В сером костюмчике рваненьком. Пахнет разрухой, ненастьем и плесенью, сильно нечистым бельем. Гнилью, ногами, от века не мытыми. Душным и темным бесцветным отчаянием. Граждан вгоняет в тоску.
И вот что удивительно: жители переулка, бойцы великой войны, недавно еще шагавшие от Москвы до Берлина, а теперь галдящие у пивного прилавка, впадают в ступор. Да в нем и остаются до финала книги. А в финале выясняется, что существо захватило чуть не весь дом 14, и лифт его, и крышу, а отчасти и население, обратив его в полурабство. И командует: Дронг халеоти фынг, сынг! Жофрыс хи лаер… Фулио дронг чириолан! – на языке стальных птиц.
О, нет! Володя Дьяченко тут ни при чем. В дело пошло только его прозвище. Уж больно подходящим показалось оно Аксенову для нового героя. Точнее – негероя.
Так что же? Бедный, вонючий, ужасный прохожий, кто ты такой, наконец?
Товарищ Попенков! Разрушитель вашей жалкой жизни. И строитель своей. В книге нет предмета, ситуации, человека, которые бы что-то значили для этого существа. Что ему не полезно – прах. А что ему нужно – его. Он это выпросит, отберет, украдет. Без стыда, без пощады и жалости. Ему не чужды эмоции. У него их нет. Как нет каверзы, какую бы он не использовал, решая свои задачи. И крушит он и губит всё для себя лишнее не со зла. Попенков не злой. Он зло.
Но этого никто не хочет видеть! Они и понятно: 1950 год, только кончилась война; люди рады миру, верят в будущее. Они не готовы к встрече со злом. Не чувствуют угрозы. И потому даже ветераны – одолевшие Гитлера – сдаются Стальной Птице, сами того не замечая.
Слава Богу – это не полная и безоговорочная капитуляция. И именно ветераны кладут конец владычеству Попенкова в отчаянной битве с ним и его жуткими сподручными на шаткой крыше распадающегося дома 14 по Фонарному переулку.
Сюжет книги полон перипетий, и пересказывать его ни к чему, но важно пометить: в центр повествования Аксенов впервые ставит отрицательный образ. Стальная Птица – главное действующее лицо повести. До сих пор в его книгах этого не случалось. Конечно, герои его прежних текстов не были однозначно положительными с точки зрения советской критики, но тут он поставил в центр повествования самого настоящего врага рода человеческого.
К иным своим героям Аксенов относится плохо. Не любит их. Очень. Ему не нравится, что они есть. Федька Бугров из «Коллег», хитрован Матти из «Звездного билета», троица модных гадов из «Пора, мой друг, пора» и убийц оттуда же, прожженный подонок Жека Кисточкин из «Всегда в продаже», негодяй Мемозов, что явится в «Золотой нашей железке» и очерке «Круглые сутки нон-стоп». Вспомним и Чепцова из «Ожога», писать который Аксенов начнет уже скоро…
Ему удавались сволочи. Но между ними и Попенковым немалая разница. Они люди. А он – нет. Перед нами нечеловеческое, нездешнее зло. Больше того: спросите любого героя повести, спросите читателя: а кто он – Попенков? Не скажут. Ибо такое зло – не только беспредельно, но и не постижимо и, по крайней мере, в книге – неодолимо. Людям оно не по зубам. Даже после крушения своих планов, рухнувших вместе с домом 14, Попенков не разгромлен. Он как бы уходит в нети, замерев на верхушке лифтовой шахты, неподвижный, незаметный, невидимый.
А потом, крича «Рурро, калитто Жиза Чиза Дронг…», взлетит и канет в сумерки. И след его развеет ветер. Но отлет не означает исчезновения. Он вернется! Вернется в Казань, в рассказ «На площади и за рекой». И ничего мудреного. Хоть и вышел он после «Дома в Фонарном переулке» – в 1967 году, но события, в нем описанные, происходят раньше – в 1945-м.
Схожее существо явится и в 1968-м в рассказе «Рандеву». Юф Смеллдищев, чьи глаза, как и у Попенкова, горят желтым огнем. Его отказываются везти машины. Он мчится на асфальтовом катке. А то – парит над землей. Не целуйте его – примерзнут губы, без крови не оторвать…
И еще: он – убийца. Он губит героя рассказа Леву Малахитова, всеобщего любимца, символ поколения «шестидесятников», под многотонной бетонной плитой. И не согрел Леву свитер на полупроводниках, сшитый для него Леви Строссом по заказу Тура Хейердала… Не выручила реакция Коноваленко и кулак Попенченко… Не отбили друзья – Вознесенский, Годар, Апдайк, Вицин, Никулин и Моргунов. Не спасла тианственная жена Нина.
Юф Смеллдищев увлек простодушного любимца интеллектуалов из шума кабака в тишь забытой стройки, на тайное рандеву с некой особой, ищущей любви. Лева поспешил на свиданье. И узрел ее. Шикарную – в капроне, ажуре, валенке, броне. Обиженную. Вопрошающую: почему вы, Лева, гнушаетесь мною? «Почему в своих стихах не упоминаете обо мне? В ваших импровизациях я не нахожу никакого чувства ко мне. А порой… вы отталкиваете меня, а ведь я же люблю вас…» Лева слышит те же признанья и вопросы, какие его автор слышал от критиков и чинуш. То есть, по сути, от власти… В них та же ревность, злость и настойчивость.
А что же Лева? Он, как и писатель Вася – мечется между верностью себе и ледяным страхом: то восклицает: «Вы – Смердящая Дама!», то мямлит: «…ничего не имею против… но вы просите пылкой любви, а этого я не могу… насчет смердящей – беру назад… вы просто не в моем вкусе…». И не поцелую «это подвальное, тухлое, бредовое, нафталинное, паучьего племени отродье… И пусть сулит она шумную славу и манит бочонками зернистой икры, нежнейшей замшей и бесшумнейшими цилиндрами, мехом выдр и нутрий… прикоснешься к ней, и… высосет из тебя ум и честь, и юную ловкость, и талант, и твою любовь. Лучше погибнуть!» И гибнет. Под бетонной плитой. В глухонемой яме забвения, ждущей писателя, отвергшего любовь власти.
Но – что это? Урчат грузовики. Лязгают цепи и тросы. Кричат рабочие. Дикая стройка ожила. Заработавший кран поднял плиту, вызволяя Леву из могилы. Неужели спасен?
Автор не желал, чтоб Лева погиб. И вот – хеппи энд. Лева жив. Но не тот, что прежде – он очистился и прозрел для новой жизни. Похоже, Аксенов верит: «шестидесятников» не раздавить. Потом он напишет: «И как мне хотелось спасти. Всех спасти… в штормовой солнечный день».
6
И впрямь казалось, что спасение возможно.
Незадолго до «Рандеву» Аксенов по приглашению British Council посетил Лондон, где плясал молодежный карнавал 60-х. Другой мир, новый не только для Аксенова, но и для Запада. Писатель ощутил себя внутри фильма Антониони «Фотоувеличение»[85]. Swinging Лондон потряс его. Он радостно подставлял лицо хмельному, солнечному ветру. «Вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво "Гиннес" и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне. Тогда у меня была в руках хиппозная газета IT[86], и я переводил оттуда стихи про Портобелло-роад…»
Нынче всё это в порядке вещей. Гитары, «Гиннес», споры, пестрота одежд и точек зрения. А тогда «дети цветов» с лозунгами flower power! и make love not war!, разноцветье, веселье, открытость их маскарада были внове и на Западе, и пленили писателя, прибывшего из мест, где брюки на женщинах и бороды у мужчин были темами карикатур. Наверное, коллега Софронов, забредши на Портобелло-роад, отвернулся бы от «инфантильного сборища» и двинулся по ленинским местам Лондона. А коллега Аксенов сборищем этим упивался. Ощущал себя «свободным творцом», достойным свободы. Постоянной, а не выдаваемой по капле выездной комиссией. Об этом он мог лишь мечтать. Но знал: мечта сбудется. И скоро люди, живущие по обе стороны железного занавеса, обнявшись, станцуют под Sentimental Journey и Sent Louis Blues.
А мечту расплющили танки, когда, как он пишет: «Единодушное Одобрение… оккупировало братский социализм… Советская армия! Встать! Лицом к стене!»
Голубые береты окружили ЦК КПЧ, задержали Дубчека и его соратников.
Американский журналист, лауреат Пулитцеровской премии Марк Курлански пишет: «…вошел полковник КГБ… После составления списка присутствующих полковник объявил, что они взяты "под защиту[87]". Присутствующие… дисциплинированно заняли места за столом совещаний. За спиной у каждого встал солдат. Затем их отправили в СССР – на переговоры».
Пока партийные боссы решали свои проблемы, горел студент Ян Палах, юноши и девушки кричали лозунги и клеили плакаты: вот – танк утюжит границу ЧССР, а над ним рыдает Ленин. Вот – девочка дарит цветы советскому солдату (1945 год), а вот мертвая лежит на земле (1968-й).
Искали человеческое лицо – нашли чугунную маску.
Поискам конец. Танцев не будет. Возможных партнеров по-прежнему разделяет Стена. Здесь она серая, там – в граффити. Но по обе стороны правят бал Стальные Птицы.
Несмотря на трагизм, вторжение вписалось в сюжет европейского шоу 60-х. Как острая специя. Его превратили в «штуку искусства», отразив в тысячах фотографий, статей, романов, в километрах хроники и художественных лент. Не остался в стороне и Аксенов. Не раз описав «штормовой солнечный день» 20 августа 1968 года. И в Москве. И в Коктебеле. Среди друзей.
«В кемпинге вся кодла уселась в лужу, где был мусор и репейник, и стала пить из ведра алжирское вино… а полурасколотый транзистор все кричал слабым голосом Ганзелки:
– Не молчите! Друзья! Лева, Гена, Коля, не смейте молчать!
А мы и не молчали, мы выли… "Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны, в строю стоят советские танкисты…"». Это – «Ожог».
Узнав о вводе войск, Евтушенко шлет телеграмму Косыгину[88] и Брежневу: «Я не знаю, как жить дальше…» В «Страсти» Аксенов расскажет об истории стиха «Танки идут по Праге…» и своей тяжкой депрессии. Тяжко, когда светлые надежды оборачиваются пустыми иллюзиями.
Аксенов долго не писал. Не мог. Только в 69-м в «Литературке» выходят «Феномен пузыря» и «Вывод нежелательного гостя из дома». Но, допускаю, написал он их до 68-го.
Осенью 69-го он начал «Ожог».
1968–1978. Переделкино – Прага – Москва
А дед взял, да и хлопнул он по рукам с хозяином. И вот она наша – часть дома с крыльцом и террасой в сад, а из мезонина видно и поезда и что-то там еще такое далекое за путями.
А Кока всё просил: ну, ну, ну давайте, давайте останемся здесь! Эти поезда – они ведь, если глянуть с другой стороны – очень даже красивые, быстрые…
А меж дорогой и домом – широкий луг, где так здорово гонять в футбол. И Кока, и его соседи Саня, Боня, Арончик и прочие все время его и гоняли. Август был горяч, и после матча было зэкански прыгнуть в пруд, в самые брызги или, скажем, напиться ситра. И вот так, гоняя, они вдруг увидали такой прям офигительный поезд. Потому что вез он настоящие танки. Пушки вез. Грузовики и «Газики». А то и вовсе – то зачехленное, то расчехленное – непонятно чего.
Бабушка сомневалась: а так ли уж и стоит снимать эту дачу? Уж больно близко к железной дороге. Ну – Переделкино. Да – полчаса от Москвы. И – по карману. А выйдешь за ворота – и поезда, поезда, поезда в сторону Киева и дальше в Европу. Шумят, тутукают, гудят…
В дверях вагонов стояли и сидели солдаты, маша руками, болтая ногами, куря и улыбаясь. Ребя тоже замахали, закричали, заулыбались и метнули бойцу на платформе вдруг найденный мяч.
Саня крикнул: ребя, во! Поднял большой палец и, пульнув мяч незнамо куда, побежал к насыпи. Кока, Боня, Арончик и прочие ринулись за ним. Поезд почему-то шел очень медленно, и всё было видно. Ух-ты-ы-ы… Танки-и-и-и-и… Солдатики махали в ответ…
Такие поезда пошли часто. И мы всегда объявляли перерыв, чтоб, подбежав к насыпи, махать солдатам. И смотреть: что это там – на платформах – тягачи? А может – «Катюши»?
Тот, держась рукой за капот «газика», несмотря на качку, ловко «прочеканил» его носком и пяткой кирзача и вдарил обратно – пацанам. А Боня в восторге метнулся в броске и поймал его в воздухе. Всё вокруг восторженно загалдело – и мальчишки, и березы, и колеса теплушек… Солдаты, хохоча, аплодировали…
Эх, мужики, – десять лет спустя горевал в «Донских банях» сильно выпивший майор-десантник Гриша Колтун. Наших тогда, в этой братской, растудыть ее, стране погибло, прямо скажем, несколько сот! Но! Только немногие – понимаешь – очень не-мно-гие – попали под огонь или погорели в танках. Чехи – не венгры. Всегда сдаются без боя. И фрицам, и нам… Это им, сука, не хоккей! Почти никто толком и не залупнулся. А про склады оружия наши все выдумали. Потом. Чтоб, типа, показать: вот она – гнида-гидра-горгона расползучая контрреволюция! А причиной потерь – это я прямо говорю – стали несчастные случаи при неловком обращении с оружием и техникой. Ну и, понятно, технический спирт… Да, мужики. Но пиво там – ах-х-х-х. И ведь не ссали ж они нам в это пиво. Хотя многие из наших ожидали и опасались. Ни-ни, ни единого случая не знаю! Не то что здесь: всякий может тебе хоть водку сикой залимонить, и ничего. Ничего святого, говорю, у людей не осталось.
Но, мужики, отвечаю: и благодарности мы никакой не увидели. Хмурый народ. Недобрый. Лишенный душевного тепла. Лично пришлось убедиться: чуть заговорят они по-нашему – всегда вместо «дом» говорят «барак». Вот такая подгребка в адрес братского социалистического лагеря! Ошибка, говоришь? Знаем мы эти ошибки. За такие ошибки мои орлы – сержанты Шаликоев и Гусев – да и я ведь был старлеем, – таких люлей им навешивали – мало не казалось! А ты что это, Кока, сидишь как чужой? Теплая, гришь, водка? Так другой-то нету…
А в тот август на даче телевизор и радио заменяли московские гости. Они курили на террасе и – то галдя, то шепча – обсуждали события.
Кока хоть и ходил уже в школу, но разговоров этих не понимал. Но улавливал: чехи – хулиганят. А это нельзя. Об их дурном поведении говорили еще зимой – когда ихние выиграли у наших 5:4. На Олимпиаде! В Гренобле! Дед Иван на чем свет стоит ругал ихних игроков со львами и болельщиков. Уж больно бурно они на глазах у мира радовались победе над нами. Над ледовой дружиной! И не только в Альпах, куда странным для советских людей образом проникло их целое море, но и в Праге, где вышли с флагами на улицы, да как бы и забыли уйти обратно.
О чехах говорили всю весну. Особенно – 1 и 9 мая. 1-го – под Петра Лещенко, 9-го – под хоровое предсказание-вопрошание: «Когда нажмут водители стартеры…» Дед ликовал: недолго осталось. Прижучат наши эту братскую шиздобратию. Натянут глаз на жопу вражеской весне.
А в августе – под грохот эшелонов – Кокин дядька Геня-дизайнер (сам, кстати, бывший майор), выпив под кустом бузины холодной водки, вдруг зашумел: «Что за муйня?! Чехи же ж делают то, что мы стали! Через десять лет увидим, кто прав!» «Геня, уймись», – прошептала бабушка.
Через десять лет никто ничего оcобенного не увидел. В Донских банях всё было тип-топ. Парная, гардеробщик Мамед, у которого всегда и тапки, и полотенчик, и водярка, и пивко, и даже подлещик… А вокруг, доколе достигал неблизорукий глаз… Несокрушимая и легендарная маршировала. Монтажники-высотники смеялись с высоты. В лесах – шапки прочь! – распевались дрозды. В сияньи кремлевской звезды.
Что тебе снится, крейсер «Аврора», в час, когда утро встает?..
И только пьяненький первокурсник Кока тихонько подмурлыкивал в предбаннике, застыв над кружкой: every cloud must have a silver lining, wait until the sun shines through…
Майор Колотун потрепал его пятерней по шевелюре. Эх, молодежь! Разве это смена? Ё-моё! От боевых рассказов рожу воротят. Банку не держат. Чуть что – едалом в стол. Бля буду, загубят. Загубят падлы советскую власть!
1986–1995. Таллинн (Таллин)
Автобус стал. И мы с тобой очнулись. И выбрались в пустой рассветный Таллинн. То есть тогда еще, конечно, в Таллин – без этой самой, без повторной «н» – при красных было дело, при советах… Мы сквозь полночи мчались из Литвы. Нам не впервой был незнакомый город, где мы одни и зубчатые стены, и башни, и соборы, и ворота… И люди далеко не все умеют иль не имеют ни хрена охоты поговорить на русском языке. Нет, не впервой нам, право, было топать по улицам столицы европейской. Пусть небольшой.
День обещал быть солнечным, и мы тронулись с автовокзала к Старому Тоомасу и храму Нигулисте, чтоб оттуда двинуть в Пириту – на эллинг звездного билета…
…Чтоб днем, проснувшись на прохладной хвое средь сосен и камней у самой кромки балтийских вод, увидеть алый парус, плывущий к нам из моря словно сон. Вздымался он, и трепетал, и хлопал. В него послеполуденное солнце несильно дуло. И текло на Запад…
Так началась таллиннская бессонница. Поезда, приходящие до рассвета. Прогулки с посвистом под цеховыми кренделями и башмаками, и шпилями, застывшими на полпути к Луне. Неусыпные эти разговоры – по кабачкам за пивом и кофе, в копченых кухнях средь медных чайников и оловянных кружек, а то и в номерах – под коньячок…
…Гиви подселили ко мне не предупредив. Возвращаюсь из города в отель Sport, а дверь в номер не заперта. Вхожу, а там – Гиви. У Гиви – коньяк. И вино, и фрукты в вазе. Гиви привез товар из Батуми. Нэт, друг, ничего такого не думай. Чисто фрукты привез – виноград, персик, всё. Вот – пришел в отель, дэвушка в холле встрэтил. Зову – отвечает: щас приду, только душ приму… А нэту, ее, понимаешь, нэту. Ты когда дверь открыл, я честно думал – она. А – нэт!
Ты только нэ обижайся. Пьешь? Вот водка, коньяк, вино – все что хочешь, дорогой!
– А если девушка придет, как тогда будем?
– Когда придет, тогда и будэм. Коньяк хочешь, да? Давай коньяк!
И пошло, пошло до утра – под балтийский ветер и ливень, в отеле, построенном когда-то к олимпийской регате, а ныне отданном любому, кто добудет номерок… Пять минут до конца Союза. Гиви говорит: одэлятца будэм. Эстонцы уже, считай, отделились. Гиви читает стихи… Гиви говорит о Табидзе. Гиви говорит о Тбилиси и Батуми. Гиви говорит: о, большой Галактион!.. Гиви поет!.. Гиви говорит: нужна свобода.
Потом, через год – то же говорит мне в поезде эстонский художник Олев Субби. Сентябрь. Пустая ночь. Вагон СВ. Ни света, ни воды. Милашка-проводница с фонарем. За столиком в купе – сам Субби, международный человек Геннадий и принц Альфред фон Лихтенштейн и я. Фонарик-блин-шампанское-закуска. Нужна свобода. – Субби говорит. Принц поднимает бокал.
И снова Пирита. И наши следы у самой воды. И справа – гостиница Sport, где рядом на вечном приколе – военный мемориал – советская субмарина.
А в Таллинне как положено – ресторанчики, шведы, свободный проезд в Финляндию, черно-сине-белые флаги на пакгаузах. Встречи с официальными лицами, все говорят с придыханием: принц, принц… А он ходит – высокий, статный, президент Венской академии исследований будущего. Его подруга – китаянка Соня – за завтраком рыдает: в гостинице нет горячей воды – как вымыть ей черную гриву до пят?
Принц, как и подобает, спокоен. Он думает о покупке доли в «Пярну-банке» – бизнесе хорошо одетых дельцов из ЦК местного КСМ – коммерческого союза молодежи. В кондитерских отменные пирожные. А сердце – в Москве. И немного в Италии. И мнится, жизнь моя здесь – в городе звездного билета – летит мимо и зря. И сочиняется что-то всё время, и лезет в башку…
Поезда добегут до конечных станций,
а эскадры пойдут на дно.
И в кафе забавные иностранцы
будут пить сухое вино.
А восточный ветер, очистив пляжи,
повернет на west флюгера.
Отзвонят куранты ночную стражу,
превратив сейчас во вчера.
Но вполне приличная автострада
доведет до Рима. А там —
комиссар Катани, и авокадо,
и раздолье черным котам.
И друзья упрямого Винни-Пуха
(но другого нам не дано)
постигают радостную науку —
превращать лимонад в вино,
и вообще: делать мир добрее и краше;
помните – либерте, фратерните, эгалите…
Впрочем, та, которая ела кашу,
полюбила алиготе…
Итак…
На шпилях кресты,
на сараях – флаги,
волны, ветер, сосновый бор,
старый Райно в раздолбанной колымаге
отбывающий за бугор.
Осень, вечер, Европа, остатки водки…
Все в порядке…
Но как чиста —
за седым силуэтом подводной лодки
добродушная пустота.
И снова – ночной состав. И сентиментальное путешествие со всеми удобствами. Railroad track that takes me back… Москва – Третий Рим, столица открытого космоса. Где и последний гривенник потратишь, и счастье жизни обретешь…
2009. Подземный переход. Москва
И всё-таки иногда кажется, что Зубовский бульвар слишком широк. Особенно если вы пеший. И если – зимой. И под вечер. Когда уже хорошенько, с ветерком провьюжило и теперь под фонарями не пойми что – и не пурга метет, и не мелкий снежочек, а захлестывает, завихривает всю проезжую многополосицу в какие-то непутевые, расхлюстанные смерчи. Будто снова привычно и лениво крутит истошная московская мадама-непогодушка свои траченные молью когда-то белоснежные боа.
И среди этой перьевой болтанки мыкаются туда-сюда по Зубовскому дерганые авто – кто рвется-тащится к Смоленской, кто лезет-продирается к Октябрьской… А там еще Крымский мост, с аптекарской подсветкой стриптизных колеров… А дальше – после парка – полный тоннель железного черепахового супа, а то и борща.
Кстати у тех, кто правит в другую сторону: прямо по курсу – сразу за мидовской высоткой и башней Смоленского пассажа – точно такой же тоннель. Только короче. Вот и едут они себе…
А ты – идешь к подземному переходу, что при удаче может вывести к станции метро «Парк культуры». И Зубовский бульвар кажется уж слишком чуть-чуть чересчур просторным. Каким всегда – откуда ни взгляни – кажется он пешеходу в такие вечера.
Но делать-то нечего, и ты ныряешь в переход, где кафельные стены отражают мокрые шлепки разноплеменных сапожищ. Но – стоп, кажется, сегодня они – то есть стены – не только этим заняты. Они создают прекрасную акустику. Они лелеют творческий порыв.
У стены, где меньше шастает сапог, что-то такое наигрывает тихохонько под нос бродячий зубовский джазец. Барабанщик в козлячьей душегрее. Трубач-борода в куртешке-нараспашку-как-душа. Очкарик-в-жопе-шарик с начищенным самоварным басом-медалистом, а на самом деле – с тубой. Ловкач-саксофонист, свитер в полоску, притопывает грязноватую размазню мокрым лаковым штиблетом. А левей тереренькает на банджо дядя-хват с солидным носом и белой челкой ниже глаз. Ну чисто похоронный коллектив из Поти, где лабал Володя Телескопов…
Настраиваются, сыгрываются, готовятся врезать.
Посматривают с понтом в ноты на пюпитрах. Косятся на сумку, где закуска и банка (и, может, не одна). А также – на пустой покамест бочонок из-под пива «Левенбрау», приспособленный для денег, которых еще надо приподнять с торопыг – московских пешеходов.
Мимо сосредоточенно движутся немногие посетители перехода. А эти наяривают себе под сурдинку «Мэкки-Ножа». Московские маленькие оркестрики отчего-то очень любят этого Мэкки – законное дитя Бертольта Брехта и Луи Армстронга. Чуть что – давай наяривать про акулу, и про зубы, и про ножик, тот, которым чик-чирик возле моста через Темзу вдруг свалился человек…
Тут они сыгрались и жахнули. Да так, что лампы типа хором мигнули. Кое-кто из посетителей перехода стал слегка притормаживать. Прислушиваться. Остановились парень с девочкой в хорошеньких куртехах, дамочка в дубленочке, вы в пальто и шарфе в клетку…
Трубач закончил тему, и они с саксофоном, перебивая друг друга, полезли в импровиз, будто спорщики, которым есть что сказать и они боятся забыть… Барабанщик долбил как неистовый долбежник. А очкарик на самоварной тубе и дядька на банджо спокойно делали квадрат за квадратом, слегка вроде бы подсмеиваясь над ражими лабухами. Зная, что время, отпущенное на пререкания, скоро истечет и они свернут на коду. Они и свернули, грянув последние такты вполне по-диксилендовски. Будто играли не в ледяной «трубе», а в краю магнолий, где плещет море и солнце южное ласкает кожу нам.
Слушатели, а они уж собрались, вразнобой захлопали. Трубач галантно указал бородкой на бочонок. Звякнули монеты, спланировали купюры. Ударник отбил раз-два-три-четыре, и грянули «Шаланды, полные кефали». Занятно, столица помнит эту вещь. Кто-то отстал от слушателей – пошел своей дорогой, а кто-то прибился, начал прихлопывать, притопывать, подпевать…
В бочонок сыпались разные нелишние предметы, хоть и не из рога изобилия, но и не редко. И под их приятное шуршание и звон заводилы – труба и сакс – спорили о чем-то своем: сперва – в «Марширующих святых», потом в «Любви, что нечаянно нагрянет», а после в «Поезде "А"».
А потом – под аплодисменты ладошек, варежек и перчаток – они как-то вдруг все слегка устали, спали с лица и устроили перерыв.
Тогда уважаемые слушатели, звякнув мелочишкой, быстро разошлись. И только вы остались на месте – в переходе под Зубовским бульваром, ведущем к станции метро «Парк культуры». Вы хотели и стеснялись заказать одну вещь. Хотели – потому что любили, а стеснялись – потому что а вдруг ребята ее не знают… Неудобер может получиться.
Тем временем лабухи, глянув по сторонам, спешно хрустнули винтовыми пробками, раскупорили пару банок, ловко плеснули в пару стаканов и опять же ловко их опорожнили, со смачным причмоком закусив хот-догами из аккуратной коробки.
А потом снова как-то так вдруг все собрались, подобрались и изготовились снова грохнуть.
Тут-то вы и решились: а вы знаете, мужики, Sentimental Journey?
Трубач, видно корифей в репертуаре, повернул к вам пушистое ушко – чего, мол, угодно?
– Ну, типа, Sentimental Journey играете, мужики?
– А это что?
– Ну, «Сентиментальное путешествие» – композиция такая…
– Не-е-е, – развел руками трубач. – Такого не знаем.
– Не-ет, брат, – чуть скуксился саксофон, – не слыхали мы такого путешествия…
– А ты, брат, денежку-то положил? – поинтересовался барабанщик, похлопывая палочками по крепкой ладони.
– Да положил он, я видел, – разъяснил дядька с банджо, откинув челку и тронув струнку.
– Слышь, а как, ты говоришь, называется эта вещица-то? – вполоборота, через плечо, что ли, короче, глядя из-за тубы исподлобья, вдруг спросил самоварный басист.
– Да Sentimental Journey же. По-русски будет «Сен-ти-мен-тал Джорней», – ответил ты с вялой досадой и без всякой надежды: ну откуда, в самом деле, могут знать эти переходные лабухи Sentimental? С какой стати будут они играть тебе эту вещь незабвенных Бада Грина, Леса Брауна и Бена Хоумера? А может, корешок, еще и спеть, голосом Вики Карр или Дорис Дэй? Давай вали домой, врубай систему и наслаждайся. А то Sentimental ему подавай в «трубе» в исполнении похоронной команды из Поти проездом в Бузулук на столичной халтуре. И тут…
– Опаньки! – хлопнул себя очкастый по потертой ляжке. – Да это ж «Сентиментальный Джон», ребята. «Джона сентиментального» парень просит ему сыграть. Дошло?
– О-о-о! – очнулся саксофонист. – «Джона-то сентиментального» – это щас.
– Ну так бы сразу и говорил, без мямлей, – вздернул бороду к потолку трубач, – «Джона»? Это – пжалста.
– Олл райт, гайз! – удивительно молодым и радостным голосом пропел барабанщик. – «Сентиментальный Джон» для паренька! Поехали. – И он отстукал своими палочками это самое вечное: раз-два-три-четыре… Gonna make a sentimental journey… Gonna set my heart at eas… Gonna make a sentimental journey, to review old memories…
Нежно, хоть и с хрипотцой, пропела труба, и барабанщик звонко тюкнул по тарелке…
По переходу – от «Парка» к провиантским складам – неспешной, легкой походкой прошел в канадском малахае сентиментальный Джон. Музыканты, похоже, неплохо его знали и улыбались ему. Следуя между мной и оркестром, он как бы слегка задел меня перекинутой через левое плечо сумкой Carnaby, на миг замер, хлопнул по-свойски, извиняясь, по плечу… Но что за дела! Тут-то и мне он показался прикольно знакомым! То ли Лева Малахитов спешит на «Рандеву». То ли Вадик Раскладушкин готовится сказать «изю-ю-юм». То ли сам Джон Грей-ловкач-повеса пожаловал… А он, пошаркивая прочнейшими английскими ботами, проследовал дальше, ловко срезав угол, повернул и исчез. И кончилась музыка.
– А вы, ребята, часом не знаете Володю Телескопова? Он у вас разве не дует в геликон?
– Знаем, – ответил барабанщик. – Только он не Вова. Он Телескопов Константин Владимирович. Костик в Поти остался. Томка в Москву не пустила. Грит: нечего. Грит: обойдешься. А Володя-то умер. Умер в 2000 годе.
Что ж было делать? Вы пошли к метро. Я – к себе…