Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте — страница 19 из 57

Наконец, автор романа, измученный ожиданием, решил обратиться к давнему знакомому – В.П. Некрасову. Который, если верить мемуаристу, «был вхож в эту редакцию, сказал, что придет в такой-то день, час. Ольга Михайловна, хлебосольная не по средствам, приготовила обильную выпивку и еду. Был приглашен и я, мне хотелось встретиться за дружеским столом с высокоталантливым писателем».

Как известно, журнал «Знамя» опубликовал дебютную повесть Некрасова «Сталинград» в 1947 году. Вторично она издана уже с другим заглавием: «В окопах Сталинграда»[116].

Повесть сразу же стала популярной. В 1947 году автор получил Сталинскую премию.

Некрасов был именно окопным офицером. До войны окончил Киевский строительный институт, на фронте – сапер, демобилизован в 1945 году по ранению. Литературную карьеру начинал как журналист.

Он, если верить мемуаристу, так и не выяснил, что происходит в редакции «Знамени». Липкин утверждал: «Ждали допоздна. Некрасов не пришел, забыл, видно, загулял. Гроссман был обижен до глубины души, он любил Некрасова – и писателя, и человека».

Вся история про ожидание и обиду – выдумана. Гроссман не обращался к Некрасову с вышеупомянутой просьбой. Он вообще не просил кого-либо навести справки в редакции «Знамени». И не ждал ответ через неделю, месяц или два после заключения договора. Потому что рукопись еще не передал Кожевникову.

Если бы это не подтверждалось документально, липкинская история выглядела бы правдоподобно. Теоретически ведь допустимо, что приехавший из Киева писатель, известный как любитель дружеского застолья, мог бы при каких-нибудь обстоятельствах «загулять».

Однако некрасовская репутация гуляки – лишь деталь, понадобившаяся Липкину, чтоб создать иллюзию достоверности. Не был Некрасов бестактным. А, главное, подчеркнем, к нему не обращался Гроссман с вышеупомянутой просьбой.

Возможность опровержения вряд ли беспокоила мемуариста. Когда его воспоминания опубликовало американское издательство, Некрасов уже стал эмигрантом. Жил во Франции, так что не сразу бы узнал о липкинской проделке. В 1987 году, вскоре после выхода книги о Гроссмане, умер.

Да и вряд ли Некрасов, узнав о клевете, тотчас принялся бы готовить к печати опровержение. Нельзя было б доказать, что к нему Гроссман не обращался с вышеупомянутой просьбой.

Чем Липкину не угодил Некрасов – трудно судить. Но ведь не только с ним сводил счеты мемуарист: Горький, Симонов, Шолохов, Казакевич – список можно и продолжить.

Гроссман же собирался передать рукопись не раньше установленного договором срока – в октябре. Что и сделал.

Липкин, похоже, не помнил об этом, либо пренебрег, заботясь о драматизме повествования. Так, согласно версии мемуариста, жена Гроссмана – «хлебосольная не по средствам». Очередное напоминание: писатель-нонконформист чуть ли не постоянно «сидел без копейки». Как отмечено выше, это опровергается библиографией.

Если верить Липкину, томительное ожидание продолжалось и после того, как Гроссман был «до глубины души» обижен Некрасовым. Мемуарист утверждал: «А месяцы идут, а “Знамя” молчит».

Получается, что ждать ответа пришлось Гроссману чуть ли не шесть месяцев. Однако рукопись, точнее, две машинописных копии, получены редактором 8 октября 1960 года, и 16 декабря автор официально приглашен на заседание редколлегии, где должны были обсуждать его роман.

На 19 декабря было назначено заседание. Ровно в полдень. Само приглашение уже подразумевало отказ редакции от публикации романа[117].

Минуло чуть более двух месяцев с момента предоставления рукописи в редакцию. С одной стороны, срок невелик. А с другой, Гроссман и столько не должен был ждать ответа.

На безоговорочное согласие Гроссман не рассчитывал. Однако у него был статус классика советской литературы, а в таких случаях даже главреду столичного журнала не полагалось медлить с ответом дольше трех недель. Промедление – индикатор. Сигнал тревоги. И с каждым днем становилось все более ясным, что ситуация в редакции гораздо хуже, нежели предполагалось весной 1960 года.

Второй сигнал тревоги – полученное 16 декабря официальное приглашение на заседание редколлегии. Для отказа необязательно было приглашать автора, могли бы просто известить его по телефону, затем передать рукописи вместе с отрицательной рецензией.

19 декабря Гроссман не пришел на заседание редколлегии. Сослался на болезнь. Опыта хватало, вполне мог догадаться: изменить что-либо уже нельзя, решение принято, и вскоре о том известят.

После издания «Жизни и судьбы» стало ясно, что такой роман не мог быть опубликован в СССР на рубеже 1950-х – 1960-х годов. Если Пастернак относился к советской идеологии с иронией, то Гроссман последовательно и неуклонно отрицал ее. Не публицистически, а художественно доказывал: сталинский режим нельзя считать случайной ошибкой, возникшей при реализации великой идеи. Демонстрировал, что средства обусловлены целью, значит, результат закономерен.

Стоит подчеркнуть еще раз, что реакция всех редакторов была вполне предсказуема. Ни один бы не рискнул печатать рукопись, автор которой не противопоставлял нацистский режим советскому, а сопоставлял их, выявляя общие признаки. Да еще и акцентировал бы сходство на уровне политики государственного антисемитизма.

Наконец, Гроссман доказывал, что победа СССР стала возможной отнюдь не благодаря стараниям политических руководителей Красной Армии. Скорее вопреки им. Такое даже после XX съезда партии было категорически неприемлемо.

Заседание 19 декабря стенографировалось. Приглашены были представители руководства ССП – Г.М. Марков, С.В. Сартаков, С.П. Щипачев. Расшифрованная стенограмма и другие редакционные документы журнала «Знамя» хранятся в РГАЛИ[118].

Ситуацию в целом характеризовал Кожевников. Прежде всего, объяснил, зачем понадобилось расширенное заседание: «Сделали мы это потому, что предоставленный нам роман – большой многолетний труд писателя, известного и в нашей стране, и за рубежом. Грубые политические ошибки, враждебная направленность этого произведения вынудили нас обратиться к руководителям Союза писателей, чтобы откровенно и принципиально обсудить, как и почему произошла такая беда и даже, можно сказать, катастрофа с нашим товарищем по Союзу писателей».

Кожевников подчеркнул не раз, что Гроссман – весьма авторитетный писатель. Настаивал: тут помощь нужна, а не только осуждение. В общем, выступал не как доносчик и разоблачитель.

Критик Галанов рассуждал несколько резче. По его словам, Гроссман «талант художника употребил на выискивание и раздувание всего дурного и оскорбительного в жизни нашего общества и облике людей. Это искаженная антисоветская картина жизни. Между Советским государством и фашизмом по сути поставлен знак тождества. Роман для публикации неприемлем».

Более подробно отказ аргументировал ответственный секретарь редакции – В.В. Катинов. По его словам, роман, «как бы повествующий о жизни нашей страны во время Сталинградской битвы, как правило, населен мерзкими, духовно искалеченными людьми. Люди в романе живут в атмосфере страха, взаимного предательства, неверия друг другу; естественные чувства: дружба, любовь, забота о детях, – у большинства из них исковерканы. Почти не проявлено и свойственное нашим людям чувство советского патриотизма, способность отдать все силы вооруженной борьбе против фашизма».

Аргументация развивалась. Катинов перешел к одной из основных инвектив: «Через роман красной нитью проходит мотив антисемитизма. Автор утверждает, что антисемитизм в нашей стране бытует не только в сознании отсталых слоев населения, но насаждается и сверху, являясь как бы частью государственной политики».

Далее – вывод. Катинов заявил: «Этот роман льет воду на мельницу зарубежной антисоветской пропаганды, изощренной в клевете и лжи».

Аналогии подразумевались. О них и сказал Кривицкий: «Невольно приходит на ум сравнение с романом Б. Пастернака “Доктор Живаго”, который я читал и по поводу которого подписывал письмо группы членов редколлегии “Нового мира”. И если идти в этом сравнении до конца, то, пожалуй, “Доктор Живаго” – просто вонючая фитюлька рядом с тем вредоносным действием, которое произвел бы роман В. Гроссмана».

Остальные формулировали примерно те же обвинения, что вполне закономерно: воспроизводили тезисы итогового редакционного документа. Тут импровизации не требовались.

Про итоговый документ невзначай упомянул Марнов. Отметив, что тщательно изучил роман, заявил: «Я абсолютно подписываюсь под духом и буквой вашего решения. Я считаю, что оно дает очень правильную оценку».

Аналогично закончил выступление Щипачев. Подчеркнул: «Я думаю, что дух этого решения, которое приняла редколлегия, не расходится с объективной оценкой этого произведения».

Да, подготовка решения до самого заседания – обычная практика. Но ведь планировалось обсуждение рукописи, и хотя бы теоретически не исключались положительные оценки. А Марков изначально знал: их не будет. С остальными выступавшими содержание итогового документа тоже согласовали заблаговременно.

Подчеркнем: гроссмановская рукопись – тысячестраничная. И читателей было немало. Значит, ее следовало копировать, затем по копии заблаговременно вручить всем участникам акции. Для них же подготовить пространный редакционный документ – итоговое решение. После чего дожидаться, пока с ним ознакомятся. Вот и пришлось откладывать заседание редколлегии. Лишь к декабрю завершилась подготовка.

Итоги акции подвел Кожевников. В заключительном выступлении подчеркнул: Гроссману «следует как можно дальше спрятать этот роман от посторонних глаз, принять меры к тому, чтобы он не ходил по рукам».

Подразумевалось уголовно наказуемое деяние – изготовление и распространение антисоветской литературы. Но особо интересен приложенный к стенограмме документ: