Шелепин отметил, что обошлось без инцидентов. По крайней мере, жалоб не было: «Во время обыска Гроссман никаких претензий по поводу изъятия рукописей не высказал. Однако он выразил сожаление по поводу того, что теперь лишен возможности работать над романом с целью устранения обнаруженных там недостатков и подчеркнул, что подобных прецедентов с изъятием руописей писателя он не знает».
По шелепинскому донесению нельзя судить, о каких «недостатках» говорил Гроссман. Возможно, имел в виду указанные при обсуждении романа. Или же им самим замеченные.
В любом случае прагматика суждения понятна: объяснил, что рукописей у него более нет.
Далее – сведения о реакции писателя. Шелепин отметил: «После обыска Гроссман в кругу своей семьи высказывал предположение, что теперь за ним будет организована активная слежка, которая, по его мнению, может завершиться либо высылкой из Москвы, либо арестом».
Вряд ли в разговоре был использован термин «активная слежка». Он тогда в обиходе лишь у сотрудников МВД и КГБ. Подразумевались все формы контроля: наружное наблюдение, прослушивание и т. д.
Но какой бы термин ни использовался, важно, что рассуждал Гроссман «в кругу своей семьи», а на следующий день председатель КГБ отправил донесение, где изложил сказанное писателем. Отсюда следует, что о результатах контроля подчиненные Шелепину докладывали незамедлительно, и он с отчетами тоже не медлил.
Это закономерно: дело особой важности. КГБ завершил лишь операцию «изъятия». Однако интрига не была завершена. За Гроссманом по-прежнему следили.
Тем временем Поликарпов решал свою задачу. О чем и докладывал ЦК КПСС 4 марта 1961 года[136].
Донесение отправлено под грифом «Секретно». Это уже обычная практика. Сообщалось, что «1 марта 1961 года в Отделе культуры состоялся разговор с писателем В. Гроссманом по его просьбе…».
Заведующий Отделом культуры ЦК партии беседу провел в пристутствии своих подчиненных: А.А. Михайлова и А.А. Петрова. Втроем и подписали донесение.
Акцентировалось, что мнения согласованы, выводы общие. Беседа характеризовалась весьма подробно: «В ходе этого разговора В. Гроссман сказал, что просьба о встрече вызвана чрезвычайно тяжелыми событиями в его жизни, связанными с его книгой “Жизнь и судьба”. Он заявил, что писал роман около десяти лет, писал, как ему кажется, правду своей души, своих мыслей, своих страданий и что от этой правды не отступал. При этом Гроссман заметил, что, когда он сдал рукопись романа в редакцию журнала “Знамя”, он не тешил себя надеждой, что роман пойдет легко, не вызовет замечаний, возражений, а предполагал возможность поправок, доработки, а затем принятия к опубликованию. Но рукопись была отвергнута целиком».
Автор крамольного романа по-прежнему настаивал, что готов продолжать работу с редакциями, вносить изменения в рукопись. Однако собеседников интересовало другое: «На вопрос о том, что он в данное время думает о содержании своего сочинения, как его оценивает, Гроссман ответил, что, по его мнению, эта книгу нужна нашему читателю. Литература должна жить только правдой, какой бы тяжелой они ни была, сказал он. Лакировка к добру не приводит».
Ссылка на неуместность пресловутой «лакировки действительности» – аргумент казуистический. Автор крамольного романа вновь демонстрировал, что готов к полемике. Собеседники же компромисс предлагали: «На замечание о том, что его дальнейшая судьба, как писателя, будет зависеть от него самого, от его гражданской, общественной позиции, Гроссман ответил, что в большом и трагическом труде он исчерпал свою боль, что эта тема уйдет и, вероятно, ушла от него, что жизнь теперь богата другими событиями. Но в то же время Гроссман добавил, что он не отрекается от того, что написал, что это было бы нечестно, неискренне после того, как к нему применили репрессии».
В рамках официального узуса термин «репрессии» ассоциировался тогда с эпохой «культа личности». Автор романа настойчиво акцентировал, что действия сотрудников КГБ противоречат новым политическим установкам, декларировавшимся Хрущевым. Но собеседники возражали, используя уже привычную аргументацию: «Гроссману было сказано, что рукопись его является антисоветской по содержанию, чтение ее вызывает чувство гнева и возмущения, что ее опубликование могло бы нанести большой ущерб советскому государству. Меры, примененные в отношении рукописи, необходимы в целях защиты интересов государства, а все, что с ним произошло, должно заставить его глубоко задуматься о своей позиции и дать ей честную, беспощадную оценку с позиций советского человека».
К такой аргументации Гроссман был готов. Согласно донесению, «напомнил о той суровой критике, которой в 1952 году был подвернут его роман “За правое дело”, заметив при этом, что А. Фадеев будто бы до конца своих дней мучился от того, что тогда критиковал эту книгу, а А. Первенцев, назвавший его диверсантом, потом публично отказался от своих слов».
Прозаик и драматург, сталинский лауреат А.А. Первенцев считался фигурой одиозной. Бранил он не только роман «За правое дело». С энтузиазмом участвовал и в других антисемитских кампаниях. А когда политическая ситуация изменилась, от прежних суждений отрекся, причем неоднократно.
Сотрудники Отдела культуры ЦК партии были настойчивы, их оппонент упрям. Ко всему прочему, откровенно иронизировал, упомянув Первенцева. В донесении отмечено: «Это напоминание Гроссман сделал после замечания о том, что мнение о рукописи “Жизнь и судьба” (sic! – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.), высказанное различными людьми, совпало, что это тоже должно автора заставить задуматься».
Добиться компромисса так и не удалось. Это и констатировалось документом: «В заключение Гроссману было сказано, что содержание разговора будет доложено ЦК КПСС. Дальнейшее его положение как литератора, как гражданина будет целиком зависеть от него самого».
Риторические приемы
За Гроссманом наблюдение велось постоянно. Но и год спустя КГБ не выяснил, спрятаны ли где-то рукописи.
Многое к тому времени изменилось. В октябре 1961 года состоялся XXII съезд партии. Хрущев, выступая там, констатировал триумф советской внешней и внутренней политики. А главное – необходимость продолжения борьбы с последствиями «культа личности Сталина».
Подразумевалось, что «десталинизация» не завершена. И цензурная политика вновь смягчилось, что констатировали многие современники.
Трудно судить, повлияло ли это на статус Гроссмана. Сборник его прозы и так готовился к публикации в издательстве «Советский писатель»[137].
Однако роман оставался под арестом. И Гроссман 23 февраля 1962 года отправил письмо Хрущеву. Оно тоже хранится в РГАНИ[138].
Вряд ли надеялся на успех. Но лояльность акцентировал:
«Первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущеву.
В октябре 1960 года я отдал рукопись моего романа “Жизнь и судьба” в редакцию журнала “Знамя”. Примерно в то же время познакомился с моим романом редактор журнала “Новый мир” А.Т. Твардовский. В середине февраля 1961 года сотрудники Комитета Государственной Безопасности, предъявив мне ордер на обыск, изъяли оставшиеся у меня дома экземпляры и черновики рукописи “Жизни и судьбы”. Одновременно рукопись была изъята из редакций журналов “Знамя” и “Новый мир”.
Таким образом закончилось мое обращение в многократно печатавшие мои сочинения редакции с предложением рассмотреть десятилетний труд моей писательской жизни.
После изъятия рукописи я обратился в ЦК КПСС к тов. Поликарпову. Д.А. Поликарпов сурово осудил мой труд и рекомендовал мне продумать, осознать ошибочность, вредность моей книги и обратиться с письмом в ЦК КПСС.
Прошел год. Я много, неотступно думал о катастрофе, произошедшей в моей писательской жизни, о трагической судьбе моей книги.
Я хочу честно поделиться с Вами моими мыслями. Прежде всего, должен сказать следующее: я не пришел к выводу, что в моей книге есть неправда. Я писал в своей книге то, что считал и продолжаю считать правдой, писал лишь то, что продумал, прочувствовал, перестрадал.
Моя книга не есть политическая книга. Я, в меру своих ограниченных сил, говорил в ней о людях, об их горе, радости, заблуждениях, смерти, я писал о любви к людям и о сострадании к людям.
В моей книге есть горькие, тяжелые страницы, обращенные к нашему недавнему прошлому, к событиям войны. Может быть, читать эти страницы нелегко. Но, поверьте мне, – писать их было тоже нелегко. Но я не мог не написать их.
Я начал писать книгу до XX съезда партии, еще при жизни Сталина. В эту пору, казалось, не было ни тени надежды на публикацию книги. И все же я писал ее.
Ваш доклад на XX съезде придал мне уверенности. Ведь мысли писателя, его чувства, его боль есть частица общих мыслей, общей боли, общей правды.
Я предполагал, отдавая рукопись в редакцию, что между автором и редактором возникнут споры, что редактор потребует сокращения некоторых страниц, может быть, глав.
Редактор журнала “Знамя” Кожевников, а также руководители Союза писателей Марков, Сартаков, Щипачев, прочитавшие рукопись, сказали мне, что печатать книгу нельзя, вредно. Но при этом они не обвинили книгу в неправдивости. Один из товарищей сказал: “Все это было или могло быть, подобные изображенным людям также были или могли быть”. Другой сказал: “Однако печатать книгу можно будет через 250 лет”.
Ваш доклад на XXII съезде с новой силой осветил все тяжелое, ошибочное, что происходило в нашей стране в пору сталинского руководства, еще больше укрепил меня в сознании того, что книга “Жизнь и судьба” не противоречит той правде, которая была сказана Вами, что правда стала достоянием сегодняшнего дня, а не откладывается на 250 лет.
Тем для меня ужасней, что книга моя насильственно изъята, отнята у меня. Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети. Отнять у меня книгу это то же, что отнять у отца его детище.