Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте — страница 35 из 57

Значит, планировались две беседы. По отдельности с каждым из вызванных. Обе – в качестве альтернативы возможному аресту Гроссмана. Далее Поликарпов добавил: «Прошу рассмотреть».

Через неделю предложение рассматривалось на заседании Секретариата ЦК партии. Семичастному «рекомедовано вести работу в том же направлении, что прежде…».

Арест Гроссмана был исключен. Причина вполне понятна. Борьба за Нобелевскую премию не прекращалась, а потому скандал оставался нежелательным. Функционеры ЦК КПСС демонстрировали автору крамольных рукописей, что он и в дальнейшем может сохранять прежний высокий статус, получать значительные – по советским меркам – доходы. Разумеется, если и далее воздержится от несанкционированных заграничных изданий. А если нет – ответственности не избежать. Ни ему, ни заложникам.

В книге «Сталинград Василия Гроссмана» нет сведений о разговоре автора с Поликарповым. Но примечательно, что предисловие к публикации документов в газете «Труд» написано именно Липкиным, и там он тоже не комментировал предложение заведующего Отделом культуры ЦК партии[147].

Без комментария осталась и поликарповская докладная записка, связанная с подготовкой «расширенного заседания» в редколлегии «Знамени». Мало того, Липкин игнорировал донесения Семичастного о разговорах Гроссмана в «крайне ограниченном кругу знакомых». Даже про «копии отрывков из рукописи Гроссмана» мемуарист не стал рассуждать.

Это опять не случайность, а сознательный выбор. Предметное обсуждение архивных находок провоцировало бы критическое рассмотрение всех липкинских версий. Вот почему мемуарист не мог ни отказаться дать предисловие к публикации, ни сообщить хоть что-либо конкретное о предложении заведующего Отделом культуры ЦК КПСС.

Источники и причины

Не все липкинские версии основаны только на вымыслах. Кое-что он, как выше отмечалось, слышал от Гроссмана или сам же ему говорил.

В описание «беседы» с главным идеологом, например, вошло то, что помнил Липкин о разговоре с Гроссманом 31 мая 1962 года. Про собрание сочинений, в частности.

Тогда же планировалось и обсуждение трудностей с изданием прозы, написанной после ареста романа. Неважно, реальных ли. Обсуждавшийся план отражался в якобы заданном Сусловым вопросе – «на что Гроссман теперь живет».

Про «космическую цифру», т. е. пресловутые «двести-триста лет» цензурного запрета – опять не только домысел или вымысел. В письме Хрущеву упомянут примерно такой срок. О нем же сообщил и Ямпольский в статье, опубликованной «Континентом».

Выше уже отмечено: Гроссман избегал разговоров об аресте рукописей, и Ямпольскому пришлось выяснять подробности, в основном, по слухам. Но о попытках вернуть конфискованное он знал. Подчеркнул, что его разговор с автором романа состоялся в однокомнатной кооперативной квартире, новой «мастерской», подразумевалась опасность прослушивания, потому и конкретные имена не назывались: «Гроссман написал письмо наверх, и его принимали в самой высокой инстанции, выше уже нет».

Остальное угадывалось. Если «выше уже нет», значит, письмо Хрущеву, а «принимали» в ЦК КПСС.

Остался непоименованным и Суслов. Зато сказано: «Сердечник, человек понаторевший, все время вращающийся в интеллигентной среде, но сам не ставший интеллигентом. Не обаятельный ум, но отменно вежлив, без грубости, но это уже давно известно, что на одном этаже грубо, на другом не грубо, что бы ни сделали с вами».

В общем, угадать несложно. Обсуждалась в ЦК КПСС и судьба рукописи. Гроссмановский собеседник, согласно Ямпольскому, заявил, что «о возврате или напечатании романа не может быть и речи, и напечатан он может быть не раньше, чем через 200–300 лет».

Срок определен. И Ямпольский отметил: «Чудовищное высокомерие временщика. Это из той же оперы, что и тысячелетний рейх…».

Если судить по гроссмановской записи, Суслов такое не говорил. Да и не мог бы.

Странно было бы, во-первых, если бы Суслов аргументировал свои тезисы цитатами из гроссмановского же письма. Именно там и сказано про столетиями исчисляемый срок цензурного запрета. Нет оснований полагать, что главный идеолог не умел выбирать доводы самостоятельно.

Во-вторых, обсуждение длительности запрета было немыслимо именно в силу причины, указанной самим Ямпольским. Беседа в ЦК партии – вполне официальная. Потому и нельзя объяснить, зачем бы Суслову понадобилось рассказывать, когда появится возможность опубликовать рукопись, по его же словам, угрожавшую существованию государства. Роман и через триста лет не станет иным, значит, ситуация изменится, если советской власти не будет.

Получилось бы, что Суслов отмерил советскому государству не более трехсот лет. Идеологи нацистской Германии, как подчеркнул сам Ямпольский, оценивали перспективы своего режима гораздо более оптимистично – «тысячелетний рейх».

Судя же по письму Хрущеву, о сроке цензурного запрета рассуждал один из писателей – знакомый Гроссмана. Но его имя не было названо.

Тот разговор был неофициальным. Ну а в памяти Ямпольского случайно контаминировались рассказы о письме Хрущеву и сусловских доводах.

Подчеркнем, что путаница была случайной. Ямпольский не демонстрировал свою осведомленность. В отличие от Липкина, он не утверждал, что видел запись «беседы». Напротив, специально отметил: пересказывает давние разговоры, даже слухи. И вообще, не мемуары написал, а своего рода некролог, когда минуло пять лет после смерти Гроссмана. На скорую публикацию не рассчитывал и, кстати, при жизни ее не увидел – в 1972 году умер.

Липкин, как выше отмечалось, читал статью Ямпольского и упомянул ее в мемуарах, когда характеризовал настроение Гроссмана. Оговорил, что ознакомился лишь с рукописью, но заимствовал немало, уже не ссылаясь на источник. Сведения о сроке цензурного запрета – оттуда.

Континентовскую статью Ямпольского использовал не один Липкин. Причем другие тоже не всегда ссылались на источник.

В первую очередь это относится к описанию ареста романа. Так, Ямпольский сообщил, что не только гроссмановские рукописи конфисковали, но «у машинисток, перепечатывавших роман, забрали даже ленты пишущих машинок».

Ямпольский не объяснил, зачем офицерам КГБ понадобилось изымать «ленты пишущих машинок». По ним ведь заведомо невозможно восстановить даже одну страницу отпечатанного текста. Да и нет таких сведений в протоколах, составленных офицерами КГБ 14 февраля 1961 года.

Однако сказанное в континентовской публикации воспроизвел и дополнил Г.Ц. Свирский. Как выше отмечалось, в 1979 году лондонское издательство выпустило его книгу «На лобном месте: литература нравственного сопротивления (1946–1976 гг.)»[148].

Ямпольский не конкретизировал, кто инициировал арест романа «Жизнь и судьба». Подчеркнул только, что «ключевую роль» сыграл Поликарпов. А по Свирскому, донос в ЦК КПСС отправил Кожевников. После этого сотрудники КГБ, проведя обыск у Гроссмана, арестовали еще и «больную женщину-машинистку».

У нее и отобрали пресловутую «ленту». А затем отправили «на следовательский “конвейер”».

Далее пояснялось, что «конвейер» – непрерывный допрос, когда следователи меняют друг друга, не давая арестованному заснуть, буквально пытая бессонницей. Это продолжается до тех пор, пока воля допрашиваемого не будет сломлена.

Известно, что метод допроса, описанный Свирским, практиковался в сталинскую эпоху. Называли его, правда, не «конвейером», а «каруселью».

Относительно применения «карусели» в хрущевскую эпоху – нет сведений. А главное, не было ареста машинистки.

По Свирскому же, арестованной не позволяли спать, пока она не рассказала, сколько она сделала машинописных копий. Выяснили – семнадцать. Затем начались обыски у родственников Гроссмана и его друзей по всей стране. Ну а позже автору конфискованного романа Суслов заявил: «Такую книгу можно будет издать, думаю, годиков через двести-триста…».

Свирский ориентировался не только на статью Ямпольского и слухи. Немало и сам придумал – ради публицистического эффекта.

Тему развил Е.Г. Эткинд. В 1979 году нью-йоркский журнал «Время и мы» опубликовал его статью «Двадцать лет спустя. О Василии Гроссмане»[149].

Статья более аналитична, чем очерк Свирского, однако в аспекте фактографии различия невелики. Так, на Гроссмана донес Кожевников в соавторстве с другими сотрудниками редакции. Обратились в КГБ, а не ЦК КПСС. Изъяты же и рукописи, и «ленты пишущей машинки», и «листы копировальной бумаги, на которой можно было что-то прочесть “на просвет”».

Упоминаний о «листах копировальной бумаги» тоже нет в протоколах, составленных сотрудниками КГБ. Да и не могло быть.

Что-либо «прочесть “на просвет”» трудно, даже если каждый лист копировальной бумаги использован лишь один раз. А в ходе печатания многостраничной рукописи они использовались всегда многократно. Заведомо невозможно восстановить текст романа по таким носителям. Следовательно, изымать этот материал было незачем. Бессмысленная задача. Ее и не ставил председатель КГБ.

Но абсурдные слухи возникли не беспричинно. Они – квинтэссенция впечатлений, сложившихся в литературной и окололитературной среде.

Шоковыми оказались впечатления. Слухи – при всей абсурдности – вполне отражали главный сусловский тезис: роман сочтен весьма опасным. Коль так, подразумевалось, вроде бы, что от него и следов не должно остаться.

Таким образом, из статьи Ямпольского в историографию вошли сведения о количестве обыскивавших, изъятии «лент пишущих машинок», обращении к Хрущеву и указанном Сусловым сроке цензурного запрета. Свирский инкриминировал Кожевникову донос и описал подробности не производившегося ареста машинистки. Эткинд же добавил про конфискацию использованных «листов копировальной бумаги».

Однако вне сферы внимания литературоведов оставалось сказанное в континентовской статье о «ключевой роли» Поликарпова. И это объяснимо. Ямпольский не уточнил, что же конкретно сделал заведующий Отделом культуры ЦК КПСС. А без уточнения информация оказалась лишней, потому и невостребованной. Она не меняла ничего в уже сформировавшейся версии: Кожевников донес, рукописи отобрали, Гроссман к Хрущеву обратился, Суслов же определил срок цензурого запрета.