Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте — страница 38 из 57

Характеристика весьма хлесткая – «номенклатурный агент». Одновременно начальник и доносчик, вершитель чужих судеб и осведомитель. Но откуда это было известно Кублановскому – он не сообщил.

Липкин, готовя к изданию свои мемуары, не упоминал Роскину и Закса. Но их версии, конечно, использовал. В его варианте размолвка Гроссмана и Твардовского была вовсе не пустяковой. И – не случайной. Она подробно описана. Аналогично – причина обращения в редакцию «Знамени». Но все это вымышлено.

Также отметим, что Закс противопоставил «Знамя» всем литературным журналам. Смысл был понятен осведомленным современникам: это издание финансирует Министерство обороны, так что цензура там строже.

Липкин тезис развил. Противопоставил Кожевникова – Твардовскому. Гораздо эффектнее получилось, хоть и опять бездоказательно.

Далее мемуарист опять развивал чужие тезисы. Согласно Заксу, главред «Нового мира» задал риторический вопрос о наличии/отсутствии хотя бы одного друга у Гроссмана. Липкин же сообщил, что именно он буквально умолял писателя-нонконформиста не отдавать роман в редакцию «Знамени». Следовательно, не его вина, что дружеский совет был оставлен без внимания.

Суждения Липкина о Кожевникове вполне коррелируются с характеристикой, данной Кублановским в 1985 году. И тоже, еще раз подчеркнем, без ссылок на источники.

Да и не на что ссылаться. Нет аутентичных свидетельств, что в 1960 году главред «Знамени» слыл доносчиком. Про такую репутацию, к примеру, не упомянула и Роскина, хотя контекст был вполне подходящий.

Однако это, скажем так, мнение о мнениях. Главное же, что Липкин, интерпретируя чужие версии, путался в хронологии описываемых событий.

Например, о ссоре с Твардовским и долгом ожидании редакционного ответа – из заксовской версии. Оттуда же и про запоздалое примирение. Разница в том, что Липкин перенес событие на год позже. Увлекся мемуарист, сочиняя новый сюжетный поворот и пристраивая к нему письмо Гроссмана.

Вот и получилось, что «поздней осенью» 1961 года», когда автор романа и новомирский главред мирились в Коктебеле, еще не были арестованы рукописи. Соответственно, Твардовский, едва узнав об арестах, приехал к Гроссмману, а потом, «выпив, плакал: “Нельзя у нас писать правду, нет свободы”».

О застольной беседе после ареста романа рассказывал и Закс, только утверждал, что была она в его квартире и гораздо раньше. Зато у Липкина – новые подробности. Он Кожевникова старательно компрометировал.

Запутавшись в хронологии, Липкин пересказал сюжет Закса и добавил новые вымышленные подробности, однако прагматика та же: Твардовский не имел отношения к аресту рукописей Гроссмана.

Интерпретирован и сюжет Роскиной. Правда, с учетом письма к Хрущеву. Согласно Липкину, один из руководителей ССП сказал Гроссману, что «если и можно будет издать роман, то лет через 250».

Далее Липкин, описывая «беседу» Гроссмана и Суслова, указал несколько иной срок цензурного запрета – «двести-триста лет». И подчеркнул: «Не знаю, как двигалась эта космическая цифра, снизу – от писателей-функционеров к Суслову или сверху – от Суслова к ним. Разговаривая, Суслов перебирал рукой обе рецензии, заглядывал в них, читал вслух наиболее, с его точки зрения, предосудительные цитаты из романа».

Такого нет в гроссмановской записи беседы. И, как выше отмечено, не могло быть: не стал бы главный идеолог определять хронологический предел советской власти.

Зато Липкин объяснил, словно бы невзначай, откуда взялась фраза о сроке «ареста»: его назвал Гроссману один из «писателей-функционеров», потому что готовил рецензию для Суслова, который – в свою очередь – обсуждал ее с рецензентом.

Была бы у Липкина запись «беседы» с главным идеологом, не пришлось бы новыми выдумками дополнять версию Закса, отводя возможные подозрения от Твардовского. Но задача эта все же была решена. Можно сказать, что свидетельство «самого близкого друга» и первого биографа Гроссмана вытеснило свидетельство Роскиной.

Об истории «ареста» написала и Берзер в книге «Прощание», напечатанной, как выше упоминалось, под одной обложкой с первым советским книжным изданием мемуаров Липкина в 1990 году.

Два автора объединены по критерию общности тематики. Такое вполне обычно. Примечательно же, что подготовка к изданию воспоминаний Берзер завершена после журнальной публикации в СССР мемуаров Липкина, однако раньше, чем парижская газета напечатала его статью «Рукописи не горят. Как был спасен роман Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”».

Хронологическая разница в данном случае очень важна. Берзер не знала тогда, что еще рассказал Липкин, потому и не упомянула о его участии в спасении романа. По ее словам, Гроссман обратился к Твардовскому, желая «понять, что же могло переполошить “Знамя”. Почему они молчат?».

Берзер – опытнейший советский редактор. И роман она уже прочла. Казалось бы, ей ли не знать, «что же могло переполошить “Знамя”» – в 1960 году. Но традиция сформировалась. Гроссмана полагалось изображать наивным.

Мемуаристка предложила версию Закса. Ну а далее, описывая ситуацию в «Знамени», ссылалась на Гроссмана: «Он рассказывал, что там долго и мрачно читали сами, ничего ему не говоря. Потом стали ходить, носить. Переправили роман Д.А. Поликарпову со своими пояснениями».

Вряд ли Гроссман сообщил Берзер, что в «Знамени» тысячестраничную рукопись «читали долго». Хотя принципиально такое допустимо. По его статусу классика и два месяца – немалый срок. Но уж вовсе невероятно, чтобы рассказывал, как из редакции «переправили роман Д.А. Поликарпову со своими пояснениями».

Липкин подобного рода сведения тоже обосновал ссылкой на Гроссмана, якобы воспроизводившего сказанное Твардовским. Разница в том, что речь шла о КГБ, а не ЦК партии.

Типологически доводы идентичны. А еще Берзер сообщила, что имеется «свидетельство одного из авторов “Нового мира”: он оказался случайно в кабинете Поликарпова, тот в ярости поносил роман Гроссмана, и автор наш вступил с ним в ожесточенный спор».

Опять сомнительно. Литераторы не попадали случайно в кабинет заведующего Отделом культуры ЦК КПСС. Это все же не ресторан.

Согласно правилам, сначала полагалось миновать приемную. А там, разумеется, секретарь, чья обязанность – спросить, кто пришел и зачем, потом доложить по телефону начальнику, узнать, примет ли.

Только после доклада и разрешения посетитель входил. Если, конечно, это не равный по должности или начальник. Писателям, даже и ранга Твардовского, надлежало предварительно договариваться о посещении. Да и не объяснила Берзер, с чего бы вдруг Поликарпов решил произнести гневный монолог «о романе Гроссмана» при ком-либо из посторонних.

Берзер назвала свидетеля. И еще раз подчеркнула, что он не планировал встречу с заведующим Отделом культуры ЦК КПСС: «Автором этим, случайно попавшим в кабинет Поликарпова, был Виктор Некрасов».

Репутацией Некрасова, вроде бы, исключались сомнения. Если рассказал, значит, так и случилось. Но опять свидетель не мог бы подтвердить или опровергнуть версию мемуаристки. Умер за три года до того, как Берзер начала готовить мемуары к публикации.

Берзер настаивала, что арест рукописи – в квартире автора, его «кабинете» и журнальных редакциях – обусловлен доносом. Виновным объявила Кожевникова. Далее мемуаристка акцентировала: «Я не знала тогда, что сейф «Нового мира» был концом операции по «изъятию» романа, а не началом. И наш журнал, и сам Твардовский, которому для совета принес Гроссман свой роман, были одинаково унижены, оскорблены и распяты вместе с Гроссманом».

Таким образом, сам вопрос о мере причастности к аресту кого-либо из редакции «Нового мира» был заведомо исключен. Согласно Берзер, там просто не знали, что готовится «изъятие».

Но ссылки на Гроссмана или Некрасова – сами по себе – еще не доказательства, они не подтверждены документально, вот почему из мемуаров Берзер следует лишь то, что ее инвективы в адрес Кожевникова необоснованы.

О романе «Жизнь и судьба» написала также Н.П. Бианки. В 1997 году опубликована ее книга «К. Симонов, А. Твардовский в “Новом мире”. Воспоминания»[152].

Бывшая сотрудница журнала, по ее словам, описывала только свои впечатления. Она утверждала, что Твардовский, узнав про «арест» романа, «очень огорчился, все время повторял: “Я же его слезно просил рукопись в “Знамя” не отдавать. Как он мог довериться Кожевникову? Тот незамедлительно отправился советоваться в ЦК”».

В пересказе Бианки суждения новомирского главреда о «Знамени» и Кожевникове сформулированы невнятно. Свое ли мнение выразил Твардовский, воспроизвел ли услышанное где-либо – не определить.

Но главное, что фразы Твардовского нельзя считать прямым обвинением в доносительстве. Если Кожевников «отправился советоваться», значит, публикацию планировал.

Инвектива – в подтексте: Гроссмана не известил о своем решении. Кстати, и Бианки не упомянула, что у главреда «Знамени» была одиозная репутация. А еще весьма интересны не только суждения новомирского главреда о «Знамени» и Кожевникове лично. Примечательно и сказанное Твардовским про себя самого.

Из воспроизведенных Бианки суждений новомирского главреда следует, что он с романом ознакомился до Кожевникова.

Именно до. В целом содержание книги знал. А иначе непонятно, зачем он Гроссмана «слезно просил рукопись в “Знамя” не отдавать».

Бианки настаивала, что сначала рукопись попала к Твардовскому, а уже после была передана Кожевникову. Соответственно, еще и в сноске акцентировала: «Василий Семенович второй экземпляр романа (курсив наш. – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.) отдал в “Знамя”, в надежде, что если не в “Новом мире”, то, может быть, в “Знамени” напечатают».

Тут и возникает противоречие. Закс и Липкин настаивали, что Гроссман сначала передал рукопись Кожевникову, а после – Твардовскому. Если же верить Бианки, то