Намек был прозрачным. Атаров опять рассуждал не только и не столько о борьбе с нацизмом.
Тезисы суммировались уже в качестве выводов. Получалось, что Атаров не столько автора сборника характеризовал, сколько анализировал личные наблюдения: «Писатель Василий Гроссман обладал этими свойствами – в жизни он был нелюдимый, замкнутый человек, неудобный для легкой дружбы, угрюмый и грозный, как правосудие. К тому же в последние годы он знал, что умирает, – он умер от рака. И только сейчас, перечитывая его посмертный сборник рассказов, понимаешь, как этот нелюдимый человек неутомимо искал дороги и тропинки к людям, как этот порою обижавший близких человек ненавидел предательство дружбы, как этот угрюмый и грозный, точно само правосудие, человек верил в непобедимую доброту человечности».
Здесь отчетлива интонация сочувствия, дружеского участия, скорби. Липкин же, цитируя предисловие, внес свои коррективы – на правах «самого близкого друга». Чуть ли не одернул Атарова: «Правильно, Гроссман был неудобный человек для легкой дружбы, ненавидевший предательство дружбы. Но что это за дружба, если она легкая и способна на предательство? Знакомство, завязавшееся в редакции, в доме творчества, во время пирушки, всегда ли превращается в дружбу? Гроссман требовал от дружбы честности, стойкости, самоотверженности».
Далее мемуарист перешел к инвективам. На правах «самого близкого друга» рассуждал об излишней доверчивости писателя-нонконфомиста: «Тот же Атаров льнул к нему, приходил к нему, как ученик к учителю, и Гроссман встречал его благосклонно, но, вступив в партию, Атаров стал функционером, его назначили редактором журнала “Москва”, он постепенно отстранился от преследуемого Гроссмана, и, конечно, когда они случайно встречались, Гроссман смотрел на него “угрюмо и грозно”».
Значит, когда Атаров, стал главредом, он избегал гонимого писателя-нонконформиста, которого считал ранее своим учителем. Предал дружбу. Гроссман, соответственно, рассердился. Отсюда следует, что в первую очередь к автору предисловия относится им же сказанное.
Однако Липкин, увлекшись нарративом, опять забыл и хронологию, и библиографию. Его инвективы, как водится, не выдерживают проверки.
Атаров моложе Гроссмана лишь на пару лет. С тем же интервалом дебютировал в качестве прозаика и до войны успел выпустить три книги. Так что не приходил он к давнему знакомому «как ученик к учителю». Это выдумал Липкин. Полемический задор.
Кстати, партбилет Атаров получил в 1947 году, а редакцию «Москвы» возглавил десять лет спустя. Интервал немалый, о чем Липкин не знал или забыл.
Да и Гроссман в 1957 году – вовсе не «преследуемый». Наоборот, вполне преуспевающий. Его статус классика советской литературы подтвержден официально.
За «отход от партийной линии» Атаров смещен с должности главреда в 1958 году. Однако и тогда Гроссман не был «преследуемым». Наоборот, еще более хвалимым и ценимым.
Мемуарист придумал сюжет предательства. Но полемика опять исключалась: когда вышла липкинская книга, Атаров уже восемь лет как умер.
Что за счеты сводил Липкин – трудно судить. Главное, небылицы сочинял не только про Атарова. Причем был в антипатиях последователен: «Фронтовые дороги свели Гроссмана с Борисом Галиным, этот правдистский очеркист гордился тем, что они с Гроссманом на “ты”, и Гроссману, я видел, льстило такое поклонение, но и Галин, как теперь выражаются, “слинял”, когда Гроссман попал в беду, и если бы Гроссман узнал, как уже после его смерти подло повел себя Галин, когда за рубежом вышло в свет “Все течет”, то, бесспорно, говорил бы о Галине “угрюмо и грозно”».
Липкин опять увлекся нарративом. Соответственно, вновь забыл про хронологию и библиографию.
«Поклонение» – опять выдумка. Галин на год старше Гроссмана, состоял в ССП с момента основания, был не просто «очеркистом», а спецкором «Правды». Это высокий статус даже в журналистской элите. Ко всему прочему, три книги выпустил до войны, сталинский лауреат 1948 года.
«Свели» его и Гроссмана не «фронтовые дороги» – знакомство состоялось еще в довоенную пору. Липкину об этом не было известно.
Значение жаргонизма «слинял» можно толковать весьма широко. Опять же, неясно, как понимать оборот «когда Гроссман попал в беду». Кампания ли 1953 года подразумевалась мемуаристом, арест ли рукописей – можно лишь догадываться. Ну а про то, как «подло повел себя Галин» после издания крамольной повести, Липкин просто сочинил, что уже отмечалось выше.
Досталось не только Атарову и Галину. Мемуарист подробно рассказывал о череде гроссмановских друзей, по его словам, изменивших дружбе. Вряд ли нужно выяснять, где в прочих сюжетах вымысел. Похоже, что везде.
Комментарий мемуариста к небольшому фрагменту предисловия весьма пространен. Если подводить итоги, то Гроссмана предавали многие друзья, а вот Липкин – нет. Прагматика ясна: как раз к нему и не относится сказанное Атаровым о «предательстве дружбы». Но мемуаристу, казалось бы, незачем было оправдываться.
Атаровское же предисловие было неординарным в первую очередь по интонации. Так эмоционально гроссмановскую прозу еще не обсуждали:
«Книга правдивая и, в общем, печальная.
Откуда печаль? Трудно ответить одним словом. Но, может быть, ответ – именно в тоске по необычной, конечной, постигаемой лишь внутренним взором красоте человечности, в тоске по своей Сикстинской мадонне? Но Мадонну писал молодой и счастливый Рафаэль. А Гроссману последних лет – болезни и одиночества, – пожалу, сродни поздние рембрантовский томления? Об этом не берусь судить…».
Сказанное про одиночество не подтверждалось какими-либо аргументами. Причем Атаров не мог не знать: у Гроссмана была семья – жена, пасынок. И, разумеется, дочь.
Однако критик не так уж далек от истины. Его приятельские отношения с Гроссманом не прерывались, и, похоже, что сказал Атаров гораздо меньше, нежели знал. Ограничился намеками, понятными лишь узкому кругу знакомых.
Семья Гроссмана фактически распалась к началу 1950-х годов. Дочь, правда, не забывала отца – ни здорового, ни больного. Но она вышла замуж, растила сына, заботилась о матери, в общем, хватало собственных хлопот.
Весьма сложными были отношения с Заболоцкой. Она в 1958 году овдовела и все же за Гроссмана так и не вышла замуж – формально. О причинах можно спорить, но их анализ в нашу задачу не входит.
Бесспорно, что у Гроссмана не было новой семьи. Это уже отмечалось выше. Отношения же с Губер и ее сыном значительно ухудшились после ареста романа, что замечали близкие знакомые. А позже – обсуждали и литературоведы.
Так, семейная коллизия анализируется в упомянутой выше монографии Гаррардов «The bones of Berdichev: The life and fate of Vasily Grossman». Соавторы не только исследовали ныне фактически недоступные материалы, но и провели опросы многих современников писателя[210].
Комментировали Гаррарды и документы, уже опубликованные к моменту издания монографии. В частности, материалы, напечатанные газетой «Труд». Особое внимание привлекло донесение Семичастного, где указывалось: «Копии отрывков из рукописи Гроссмана прилагаются».
Речь шла о повести. Гаррарды отвергли версию прослушивания: «Откуда могли быть получены эти выдержки, если не от осведомителя из числа близких к Гроссману людей? Кто-то, должно быть, скопировал или сфотографировал фрагменты рукописи и отправил их в КГБ».
Доносчика Гаррарды не винили. Отметили, что советским законодательством предусматривалась уголовная ответственность за недонесение о таких преступлениях, как «антисоветская пропаганда». А это, соответственно, позволяло сотрудникам КГБ и ранее существовавших аналогичных учреждений использовать фактор страха при вербовке.
Такую специфику Гроссман, согласно Гаррардам, учитывал. Он «знал или догадывался, что в его окружении был Иуда, уже предавший его…».
Кого именно подозревали в предательстве Гаррарды – не сообщается. По их словам, десятилетия спустя уже «невозможно установить личность информатора. О жутком давлении уголовной ответственности за недоносительство, которое испытывали на себе советские граждане, можно судить по одной истории, рассказанной нам Екатериной Васильевной, дочерью Гроссмана. Она сказала, что Ольга Михайловна однажды обратилась к ней с экстраординарной просьбой. К ней подошел ее сын Федор и заявил, что слышал, как Гроссман читал отрывки из работы, которая была известна как “Все течет”. Федор был напуган и, чтобы обезопасить себя и мать, предложил ей отправить властям коллективное письмо, где было бы сказано, что они не знают содержания повести. Однако Ольге Михайловне следует отдать должное: прежде, чем что-либо предпринять, она отправилась к Екатерине Васильевне за советом. Та, по ее воспоминаниям, твердо ответила: «Это было бы преступлением”. Ольга Михайловна и Федор так и не отправили такого письма».
Похоже, история Липкина про напуганных иностранной публикацией гроссмановской повести и спешивших от автора отречься тоже отражает некие событии. Только не те, что описывал мемуарист.
Не Березко с Галиным напугались. И не Липкину с Козловой пришлось увещевать отрекавшихся.
Но Гаррарды анализировали не только рассказ дочери писателя. Важным аргументом была повесть, где автор рассуждал о гипотетическом суде над осведомителями, предававшими друзей и знакомых из страха или ради карьерных выгод[211].
Ну а Гроссман, если судить по его повести, считал, что среди знакомых вовсе не один «инфораматор». И беспристрасность отвергал:
«Но знаете ли вы, что самое гадкое в стукачах и доносителях? Вы думаете, то плохое, что есть в них?
Нет! Самое страшное то хорошее, что есть в них, самое печальное то, что они полны достоинств, добродетели.
Они любящие, ласковые сыновья, отцы, мужья… На подвиги добра, труда способны они.
Они любят науку, великую русскую литературу, прекрасную музыку, смело и умно некоторые из них судят о самых сложных явлениях современной философии, искусства…