Липкин не только читал нелегально распространявшийся в СССР журнал «Народ и земля». Сам за границей печатался, и, кстати, без последствий[108].
Прямо спорить с Маркишем не стал. Даже его статью не упомянул в мемуарах. Пересказал несколько тезисов и далее полемизировал с некими безымянными «читателями»: «Я думаю, что люди, придерживающиеся такого мнения, имеют на то некоторые основания, но они забывают, что Гроссман прежде всего – русский писатель (курсив наш. – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.)».
Тут, правда, не вполне ясно, прежде чего «всего» автор романа «Жизнь и судьба» – русский писатель. Уточнений нет. Липкин же утверждал далее: «Прелесть русской природы, прелесть русского сердца, его невыносимые страдания, его чистота и долготерпение были Гроссману важнее всего, ближе всего».
Вновь не уточнено, ближе и важнее чего «всего» стали писателю упомянутые выше «прелесть русского сердца», «русской природы» и т. д. Липкин же настаивал: «Еврейская трагедия была для Гроссмана частью трагедии русского, украинского крестьянства, частью трагедии всех жертв эпохи тотального уничтожения людей. Есть ли в украинской литературе книга, которая рассказала бы о поголовной гибели украинских крестьян в годы коллективизации, как это сделал Гроссман в повести “Все течет”?».
С очевидностью следует из всего сказанного, что мемуарист отождествил Холокост и так называемый Голодомор – по критериям масштаба жертв и бесчеловечности виновных.
Но, как известно, целью нацистов было именно «поголовное» уничтожение евреев, советское же правительство не собиралось истреблять русских или украинцев. Этнический критерий тут ни при чем. Пресловутой коллективизацией обеспечивалось беспрепятственность изъятия у крестьян сельскохозяйственной продукции на государственные нужды. Голодная смерть миллионов ограбленных – побочный, а не планировавшийся эффект. Им лишь пренебрегали.
Допустим, мемуарист не видел различия, либо не считал их существенными – в аспекте этической оценки большевистского и нацистского правительств. Предположим, что действительно нет сравнимой с гроссмановской повестью книги о «гибели украинских крестьян в годы коллективизации». Все равно не следует из этого сформулированный далее вывод: Гроссман «не был бы подлинным русским писателем, если бы не искал человеческого в человеке любой национальности».
Есть лишь очередная загадка. Вряд ли мемуарист подразумевал, что Гроссман «искал человеческое» в евреях, украинцах и русских.
Непонятно опять же, откуда известно, что задача именно русского писателя – искать «человеческое в человеке любой национальности». Липкин вновь не уточнил, что и чему противопоставил.
Однако прагматика его рассуждений выражена итоговым риторическим вопросом: мог ли Гроссман, «не только как еврей, но, повторяю, прежде всего, как русский писатель, остаться равнодушным к одной из самых ужасных катастроф человечества в нашем столетии?».
Речь вновь о Холокосте. И наконец, внятно сформулировано, прежде чего «всего» Гроссман – русский писатель. Оказывается, прежде того, что он еврей.
Таков базовый тезис Липкина. Вот зачем были созданы все риторические конструкции. С их помощью мемуарист пытался доказать, что тема «еврейской трагедии» в романе «Жизнь и судьба» не обусловлена этнической идентичностью автора, напротив, Гроссман всем жертвам сострадал одинаково, потому как был русским писателем.
Мемуарист даже попытался вовсе отделить Гроссмана от еврейской традиции. Сообщил, что тот «знал лишь с десяток слов на идиш».
Отсюда следует, что язык диаспоры Гроссман не знал. Стало быть, он – в аспекте культурной идентичности – не еврей.
Это постоянно акцентируется. Гроссман, по словам Липкина, увидев в его квартире «тома еврейской энциклопедии на русском языке, спросил безособого интереса: “Ты здесь находишь что-нибудь важное для себя?”».
Мемуарист не уточнил, когда это было сказано. Понятно только, что речь шла об издании, выпущенном акционерным обществом Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона в Санкт-Петербурге на основе аналогичного нью-йоркского справочника. В течение пяти лет – с 1908 года печатались шестнадцать томов «Еврейской энциклопедии».
Странно, что ведомого библиофила Гроссмана не заинтересовало уникальное издание. А пренебрежительный отзыв и вовсе необъясним.
Но, допустим, Гроссман так сказал на самом деле. Мало ли что интересовало его тогда в гораздо большей степени. А вот про «десяток слов на идиш» – вообще не верится.
Да, к 1986 году, когда впервые изданы за границей мемуары Липкина, большинство евреев в СССР не говорило на идиш. Но еще до войны ситуация была совсем иной.
Евреи-одесситы, тот же Липкин или, например, Ильф свободно владели языком диаспоры. Не было с ним затруднений у киевлянина Эренбурга. Точнее, из общего правила единственное исключение – Гроссман.
Аргументы Липкин приводил в частных беседах с исследователями. Рассказывал им, что и родители писателя разговаривали дома по-русски. Значит, в семье Гроссман не мог освоить идиш, а самостоятельно изучать не захотел.
Гаррарды, к примеру, это суждение в книге воспроизвели. Акцентировали, что Гроссман «никогда не пытался выучить идиш, язык большинства бердичевских евреев».
Но о гроссмановских познаниях есть и другое мнение – дочери. Речь идет об уже цитировавшемся интервью журналу «Лехаим», которое опубликовано в 2008 году[109].
Журналист тогда прямо спросил, знал ли идиш Гроссман. И дочь ответила: «На уровне каких-то общепринятых идиом, песен, конечно, понимал, но не думаю, что мог легко на нем объясняться».
Уровень «идиом, песен» – не такой уж низкий. Это отнюдь не «десяток слов».
Таким образом, есть две оценки гроссмановских познаний в области языка диаспоры. Они взаимоисключающие, хотя и даны современниками. А потому вопрос правомерно иначе поставить: мог ли Гроссман не знать идиш?
Допустим, его отец и мать говорили дома лишь по-русски. Предположим, что родители их тоже. Но попытки «выучить идиш» Гроссману не требовалось предпринимать. Он родился и до пяти лет жил в Бердичеве, где разговаривал не только с родственниками.
Да, еще несколько лет провел за границей. Но позже киевский «реалист» приезжал в родной город на каникулы, гостил часто и подолгу. Затем учился там и работал три года. И опять же общался не только с родственниками.
Он знал украинский, понимал и польский – как почти все бердичевские уроженцы. Французским владел свободно, немецкие работы по химической технологии читал на языке оригинала. Непознаваемым для Гроссмана оказался только идиш.
Результат особенно странный, если учесть, что основа идиш – один из немецких диалектов. Связь эта многократно акцентирована не только лингвистами, но и писателями. Например, Эренбургом – в законченном к 1924 году романе «Рвач»[110].
Герой – бывший красноармеец, мечтавший о революционном преобразовании Европы. В данном аспекте Германия к началу 1920-х годов считалась наиболее перспективной страной, почему и надлежало как можно скорее освоить немецкий. Однако энтузиаст, учась в университете, замечает, «что его сотоварищи – по большей части евреи – как-то сразу понимают этот язык. Пока Михаил их догонит, успеет произойти не одна революция»[111].
Эренбург не комментировал это комическое умозаключение. Все и так было понятно: литературный немецкий язык легко осваивали носители диалекта.
Гроссман же владел немецким, а идиш не освоил – за годы, проведенные в Бердичеве. Это противоречит здравому смыслу.
Но примечательно не только это. В книге Липкина ни разу не упомянуто, что Гроссман – уроженец Бердичева.
Сам топоним отыскать можно. Трижды упомянут гроссмановский рассказ «В городе Бердичеве». Дважды сказано, что мать автора погибла «в бердичевском гетто». И все. А ведь Липкин не мог не знать, где родился Гроссман.
Объяснение – в книге Гаррардов. Там сообщается о важном свидетельстве некоего близкого друга Гроссмана. Ему автор романа «Жизнь и судьба» намекнул как-то, что родился в Женеве[112].
Но когда Гаррарды работали на родине Гроссмана, из его друзей только Липкин и остался в живых. Лишь он мог тогда рассказать о таком намеке. Больше никаких свидетельств нет.
Допустим, не было аберрации у Липкина. Вспомнил он про намек после того, как мемуары были опубликованы за границей, опять забыл, когда отечественные переиздания готовились, а встреча с Гаррардами вновь напомнила о важном обстоятельстве. Но отсюда все равно не следует, что в Бердичеве – за восемь лет – женевский уроженец так и не освоил язык улицы. Биографическим контекстом обусловлен другой вывод: Гроссман не мог не знать идиш.
О чем, кстати, дочь и рассказала. Коль так, суждение Липкина про «десяток слов» – вымысел. Даже не домысел.
В связи с этим выводом предсказуемы возражения. Конечно, не фактографического характера. Из области интерпретаций. К примеру, так ли важно, знал ли Гроссман язык диаспоры. Аналогично – про Женеву.
Ответим сразу. Мы не выискиваем ошибки мемуариста, а рассматриваем аргументы, посредством которых он обосновывал свою концепцию гроссмановской биографии. Ту, где сведения о детстве и юности в Бердичеве оказались лишними.
Липкин свою концепцию создавал в полемике с Маркишем. Вопреки ему утверждал, что Гроссман как писатель формировался благодаря культурной идентичности, а не этнической.
Стоит подчеркнуть: журнальная публикация Маркиша не упомянута в мемуарах. А вот газетная статья Бубеннова – неоднократно.
Полемика с Маркишем обусловлена еще и реакцией на антигроссмановские публикации 1953 года. Мемуарист упреждал аналогичные инвективы – применительно к роману «Жизнь и судьба».