Василий Гроссман в зеркале литературных интриг — страница 28 из 86

Молодой инженер оказался по сути в изоляции. Причем добровольной: «Я очень тосковал по вечерам. За долгие месяцы никто не пришел ко мне в гости. Я был застенчив, знакомства с сослуживцами у меня не завязались».

В шахте от него зависело многое. Буквально – здоровье, а часто и жизни всех, кто находился под землей. Ну а вне работы шахтеры посмеивались над чудаковатым инженером. И соседок, шахтерских жен, заглядывавших в окна пустой квартиры, она смешила – «отсутствие мебели в комнатах и посуды на кухне».

Далее уточнены хронологические рамки действия. Герой отмечает: «По утрам я не завтракал, есть не хотелось после десятков ночных папирос. В столовой кормили скверно – был суровый тридцатый год, год сплошной коллективизации, начало первой пятилетки».

Речь идет о так называемом первом пятилетнем плане развития народного хозяйства СССР. Формально его начало было определено партийным руководством – с 1 октября 1928 года. Утвержден же он через девять месяцев на V Съезде Советов СССР[122].

Значит, шел второй год пятилетки. К этому времени и относится начало так называемой сплошной коллективизации – насильственной ликвидации едва ли не всех оставшихся в стране индивидуальных крестьянских хозяйств. Задача, не скрывавшаяся даже в официальных советских учебных пособиях[123].

Как известно, «сплошная коллективизация» сопровождалась изъятием практически всех запасов продовольствия у «коллективизированных». Вымирали от голода деревни и села, а бежавших оттуда крестьян не допускали в города специальные войсковые кордоны, причем сведения о катастрофе не публиковались. В рассказе Гроссмана ситуация лишь намеком обозначена.

На предприятиях Донбасса она и не была настолько катастрофична. Угольная промышленность тогда к военной приравнивалось, и продовольствием снабжали шахтерские поселки немногим хуже, чем гарнизонные.

Конечно, на прилавках магазинов стало гораздо меньше товаров, существенно уменьшились нормы в столовых. Это и отмечено повествователем – «кормили скверно».

Однако «скверно» было и в обществе коллег – инженеров, техников. Их присутствие тяготило: «Разговоры, где что достать, что привезла жена из Ростова, а теща из Мариуполя, огромная бессмысленная водка, грубые, сальные и необычайно глупые анекдоты, пересуды о начальстве, разговоры, кто кого подсидел, и непонятно, удивительно слитая с этим всем, полная поэзии и романтики, тяжелая опасная работа на самой глубокой шахте в Союзе ССР – угрюмой Смолянке-11».

Значит, тоска не мучила повествователя только на работе. Там хоть занят был: «Днем я работал, а вечером сидел один в пустом семейном балагане – так в Донбассе называют квартиры».

23 января 1930 года родилась дочь Гроссмана – Екатерина. Но это в жизни. А по рассказу известно только, что повествователь женат: «Я тосковал, я ревновал жену, которая редко мне писала, – она оканчивала институт, была очень занята».

Так обозначена причина, из-за которой повествователь живет один в шахтерском поселке. Что было на самом деле – трудно судить.

Но сходство с биографией автора постоянно акцентируется. Повествователь отмечает: «Прошло тридцать лет. Я уже давно живу в Москве, не занимаюсь химией, а внутриатомную энергию без моего участия поставили на службу людскому горю и людскому счастью».

Важно, что повествователь больше не чувствует себя одиноким. Хотя был период, когда вспоминал о донбасском одиночестве: «В начале пятидесятых годов в моей жизни наступило трудное время. Мне не хочется говорить, как и почему случилось это. Но вот случилось».

Читатели-современники должны были с полунамека понять, что имеется в виду. Речь шла о скандале в связи с романом «За правое дело».

Конечно, «трудное время». Сходство с донбасской ситуацией подчеркнуто: «Мог ли я себе представить, живя в Донбассе, в пустом семейном балагане на шахте Смолянка-11, что тоска и одиночество, еще более сильные, чем в пору моей донбасской жизни, могут охватить меня здесь, в Москве, в кругу семьи, окруженного друзьями, среди любимых книг, занятого своей работой. Я был одинок, подавлен. Мне часто вспоминалось, как в молодости, на Смолянке, мучаясь от зубной боли, куря папиросу за папиросой, я ходил до утра по пустой комнате. Тогда, в молодости, я тосковал по Москве, по своим друзьям, по жене, она жила далеко от меня и не спешила ко мне приехать, потому что не любила меня».

Наладились ли отношения, женился ли герой вторично – не сказано. Главное, пришло опять «трудное время», и «жена была рядом со мной, я жил в Москве, мне стоило снять телефонную трубку, и я услышал бы голос своих друзей. И именно сейчас я был одинок и несчастен, как никогда».

Вновь одиночество. Причина указана: «Обо мне в эту пору плохо писали в газетах, обвиняли меня во многих грехах».

Какие «грехи» – не уточнялось. Современники должны были помнить, и повествователь акцентировал: «Я считал, что обвиняют меня несправедливо, конечно, все обвиняемые считают, что их обвиняют несправедливо. Но возможно, что обвиненные и обвиняемые не всегда кругом виноваты. А обо мне писали только плохое, и на собраниях обо мне говорили только плохое».

Современники и без пояснений должны были понять, что речь шла о собраниях в писательских и партийных организациях, где роман обсуждали. Но, отмечает повествователь, вскоре ситуация изменилась: «Прошло трудное для меня время, а мое новое трудное время еще не пришло. И снова зазвонил на столе телефон».

Похоже, рассказ адресован тем, кто помнил не только травлю 1953 года, но и семейную историю Гроссмана. Однако рассуждения о прототипах вряд ли уместны: автор не тождествен повествователю, который все-таки простил своих «блестящих, талантливых друзей».

Важно же, что рассказ отражает происходившее в Донбассе – хотя бы отчасти. Это своего рода проекция биографии.

«Суровые глаза Донбасса»

Как сообщалось выше, сведения о донбасском периоде есть в личном деле Гроссмана. Рассказу «Фосфор» они не противоречат: выпускник университета направлен в город Макеевку.

Повествователь именует его «шахтерским поселком», и это отчасти правда – сходство с городом невелико. Да и местный ландшафт тогда вполне соответствовал описанному в рассказе «Фосфор».

Гроссман поступил в Макеевский научно-исследовательский институт по безопасности горных работ. Первая должность – старший лаборант газоаналитической лаборатории Станции пыли и газа на шахте Смолянка-11[124].

Это был не самый удачный вариант из обсуждавшихся в переписке с отцом. Но все же лучше многих. По крайней мере, непосредственно связан с университетской специализацией – отравляющие вещества.

Гроссман вскоре стал заведующим лабораторией. Сразу такую должность получить не мог бы – требовался опыт. В шахту, стало быть, спускался часто.

В 1930 году из Макеевки он был переведен в Сталино. Новая должность – научный сотрудник химической лаборатории Донецкого областного института патологии и гигиены труда[125].

Разумеется, перевод удался не без помощи отца. Не исключено, что помогли и другие обстоятельства. Так, повествователь в рассказе «Фосфор» сообщает о событиях еще макеевского периода: «Видимо, я заболел. По ночам, когда, на время помилованный зубной болью, я засыпал, голова моя делалась мокрой от пота, волосы слипались, и капли пота текли по лбу; я просыпался не от зубной боли, а от того, что холодные струйки щекотали мое лицо, шею, грудь. Я стал желтеть, зеленеть, температурить, кашлять. С утра я чувствовал себя утомленным, вялым».

Как положено, инженер отправился в шахтерскую больницу. Там его «взяли “на лучи” и оглушили диагнозом: “Оба легких сплошь покрыты свежими туберкулезными бугорками”».

Стало быть, рентген выявил начальную стадию болезни. Так ли в точности было с Гроссманом – судить трудно. Повествователь же сообщает: «Я сидел ночью на своем матраце, курил, кривился от зубной боли и перечитывал написанный докторскими каракулями приговор».

Именно приговор – смертный. Лечить туберкулез легких тогда не умели. Эффективные медикаменты появились уже после войны.

Бессонные ночи, боль, страх. И – незабытая обида: «А жена все не ехала ко мне и уже третью неделю не отвечала на мою телеграмму».

Так в рассказе. Более вероятно, что для осмотра Гроссман отправился в областной центр и диагнозпоставили там. Или подтвердили макеевский. Произошло это не позже 1930 года[126].

Конечно, Гроссман надеялся, что туберкулезный процесс еще остановится. Такие случаи регистрировались в больницах Донбассса. Впрочем, там часто и умирали от легочных заболеваний. Горное дело провоцировало их: пыль, вредные газы. Больных среди горняков было немало, потому инженера, направленного по «разверстке», диагноз не освобождал от работ в шахте.

Зато освобождал перевод из Макеевки в Сталино. Такое не считалось нарушением: как макеевский институт, так и сталинский – в Донецкой области, стало быть, решение принималось местным начальством. Разумеется, по неформальному ходатайству Гроссмана-старшего и с учетом диагноза.

С отцом Гроссман обсуждал вопросы лечения. Других же родственников долго не извещал. Аналогична ситуация в рассказе «Фосфор»: матери повествователь «не смел написать о своем отчаянии, она бы заболела с горя, прочтя письмо».

В рассказе не сообщается, когда удалось повествователю остановить туберкулезный процесс. Это и не главная тема, а знакомым подробности были известны.

Но, судя по гроссмановской переписке с отцом, летом 1931 года ситуация уже не казалась безысходной. Гроссман тогда – старший ассистент химической лаборатории Донецкого областного института патологии и гигиены труда. Вновь повышен в должности. И дополнительный заработок нашел – тоже по отцовской рекомендации. Зачислен на должность ассистента кафедры неорганической химии Сталинского медицинского института