Василий Гроссман в зеркале литературных интриг — страница 32 из 86

.

Отметим, что в дате «1932» последняя цифра исправлена, точнее, переправлена. Ноль стал двойкой.

Гроссман не забыл, что поставленный в 1930 году диагноз «туберкулез легких» снят задолго до отъезда из Донбасса. Но пятнадцать лет спустя он следовал ранее созданной биографической легенде. А тут была важна причинно-следственная связь: потому и отправился в Москву, что «на шахтах и заводах» работать более не мог. Причина уважительная, с литературой не связанная.

Он и впрямь окончательно переехал осенью 1932 года. А первое из сохранившихся писем отцу датировано 9 февраля 1933 года: «Дорогой мой, давно собираюсь тебе написать, но так и не соберусь. Беспокоит меня мысль о том, как ты переносишь сибирские морозы. Недавно приезжал человек из ваших краев и говорил, что холода жуткие – птицы на лету замерзают и падают на землю. Не знаю, может быть, он и преувеличивает, но если у нас мороз был выше 30° градусов, то почему бы ему не быть в Сибири выше 50°. Напиши мне об этом – не отморозил ли ты чего, как твое сердце переносит этот климат, как Ольга Семеновна…».

Упоминаний о болезни, разумеется, нет. Литературные же планы упоминаются, хотя до поры они и отложены: «У меня все по-прежнему. Работаю на карандашной фабрике, работа отнимает почти все время и почти всю энергию, так что для занятий своих – чтения, писания – почти ничего не остается. Я все-таки читаю немного из интересующих меня областей, и это приносит некоторое удовлетворение. Писать не могу – это требует внутренней собранности, тишины, сосредоточия (sic! – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.), а я до 7 ч. вечера себя теряю окончательно. Настроение у меня ровное, думаю, что удастся изменить это в лучшую сторону, а не удастся, то тоже не беда – проживем».

Кстати, на фабрике его повысили в должности. Согласно анкете, был принят на работу как старший химик фабричной лаборатории, а стал ее заведующим[136].

Жалованье тоже повысили, только и новые обязанности больше времени отнимали. Но отложить литературные планы Гроссмана вынудила отнюдь не специфика работы на фабрике. В Москве началась реализация принятого 27 декабря 1932 года постановления ВЦИК и СНК «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописки паспортов»[137].

Речь шла о системе, подразумевавшей тотальную идентификацию граждан. Название ее напоминало о досоветской, упраздненной с падением Временного правительства в октябре 1917 года. Шестнадцать лет вместо прежних российских паспортов были в ходу выдававшиеся различными советскими учреждениями идентификационные документы. Универсальными же считались оформлявшиеся уже к середине 1920-х годов местными отделениями милиции так называемые удостоверения личности.

В последнем случае документ обязательно снабжался фотографией. Кроме того, указывались там возраст и место рождения владельца. Метафорически такие документы порою именовали «паспортами», но сам термин официальным не был. Советское правительство избегало аналогий с практикой Российской империи, объявленной «полицейским государством».

Именно поэтому и полиция как институт была ликвидирована в 1917 году. Правда, вскоре же воссоздана, только именовалась по-новому – Рабоче-крестьянская милиция[138].

В 1932 году правительство более не опасалось аналогий. Паспортизация, согласно постановлению ВЦИК и СНК, понадобилась для «лучшего учета населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест…».

Характерно, что «очистка» названа в числе главных целей. Из городов планировалось удаление всех «уголовных и иных антиобщественных элементов».

Крестьянам паспорт вообще не полагался. Их обязали жить и работать в колхозах. Соответственно, «очистка» подразумевала удаление из городов всех, кто пытался спастись там от «коллективизации». Постановлением ВЦИК и СНК решалась одна из важнейших задач правительства. Это так называемое управление трудовыми ресурсами.

К 1932 году пресловутая новая экономическая политика была объявлена оконченной. В СССР уже не осталось частных предприятий, и каждый работавший гражданин работал на государство. «Обязательная прописка паспортов» означала, что документ нового образца выдавался и регистрировался в районном или городском отделении милиции по месту постоянного жительства. С этого момента владелец считался там «прописанным». Что и давало ему право на работу в городе.

Отсюда с необходимостью следовало: нет «прописки» – не будет и работы. Лишь тех, кто считались нужными какому-либо предприятию или учреждению, «прописывали» в городах по соответствующему ходатайству. Это и давало право хотя бы нанимать жилье, если работодатели не предоставляли квартиру либо место в общежитии.

У приехавшего из Донбасса инженера проблемы с пропиской, конечно же, возникли. Отцу сообщал: «Тут проходит паспортизация, и у меня есть шансы не получить паспорт, т. к. я недавно (5 месяцев), как живу в Москве. Это будет неприятно, но тоже не так уж страшно. Катну куда-нибудь к черту в зубы – посмотрю много всякой всячины. Между прочим, мне предложили поехать на 4 месяца в экспедицию на Игарку, за Полярный круг – не знаю почему, но я отказался. Хотя, видит Бог, что лекарством от карандашных будней должна служить именно такая не совсем разумная поездка».

Ему пришлось бы «катнуть», если бы не получил московскую прописку. Отправиться туда, где предоставили бы работу. Но пока вопрос решался, «поездка» на Игарку, подразумевавшая увольнение с фабрики, была и впрямь «не вполне разумной». Кроме того, «карандашные будни» оказались не хуже прежних, о чем и сообщил отцу: «В общем, живу. Думаю, что живу лучше, чем там – на Донбассе. Более серьезно, более крепко, более чисто».

Ему многое удалось. И все-таки сетовал, что столичная «жизнь совсем не то, о чем думалось, да и сейчас – подчас – думается».

Одиночество тяготило не так сильно, как прежде. В других условиях жил: «Более нет ощущения необитаемого острова. Трамвай, телефонная трубка дают возможность в течение 30 мин “наладить связь” с себе подобным – услышать звук человеческой речи и самому быть услышанным человеком».

Разумеется, в столице опять встретился с университетскими друзьями. Но отцу рассказывал, что прежней дружбы нет, воспринимает их лишь в качестве «добрых знакомых».

Зато отца по-прежнему считал лучшим собеседником. О чем и сообщил, несколько маскируя эмоции привычной иронией: «Жду твоего письма. Напиши мне тоже по существу твоей жизни и работы».

Следующее из сохранившихся писем датировано 21 апреля. Гроссман сообщал отцу, что паспорт наконец-то выдали и с работы не уволили. Даже наоборот – повысили в должности, назначив «помощником технорука».

В ту пору главного инженера фабрики официально именовали «техническим руководителем». Сокращенно – «техноруком».

Успех был несомненным. И жалованье выше, и статус. Почти тридцать лет спустя – в автобиографии 1952 года – отмечены и первое, и второе повышения. Гроссман указал, что в 1933 году поступил «на фабрику им[ени] “Сакко и Ванцетти”. Фабрика эта выпускала карандаши и пластмассовые автоматич[еские] ручки. Я работал сперва старшим химиком, затем заведующим лабораторией и помощником главн[ого] инженера».

Впрочем, успеху радовался недолго. Отцу сообщил: «А теперь произошло событие, которое нельзя назвать неприятностью, а просто бедой – арестовали Надю. Что? Почему? За что? Этого никто из нас понять не может, но вот уже 3 недели, как она находится во внутренней тюрьме ОГПУ, мы надеемся, что это какое-то нелепое недоразумение и что оно со дня на день должно разрешиться».

Партийная карьера оборвалась внезапно. Согласно материалам личного дела, помощник генерального секретаря Красного интернационала профсоюзов Н. М. Алмаз была арестована сотрудниками ОГПУ 28 марта 1933 года[139].

Ранее ничего вроде бы не предвещало беду. Отца Гроссман просил: «Не пиши об этом маме, она ничего не знает. Больше всего меня беспокоит Надино здоровье, она ведь так слаба, что стоит произойти малейшему волнению или нарушению ее обычного железного режима, как она получает сильные, тяжелые сердечные припадки».

Гроссман при аресте присутствовал. Отцу рассказывал: «Между прочим, производившие обыск заинтересовались почему-то и мной, записали подробно мою родословную и пр. Забрали и кусочек моей повести, не думаю, чтобы они делали это для того, чтобы ее печатать».

Иронией он маскировал тревогу. Повесть «Глюкауф» крамольной не была, а вот интерес к автору мог бы привести к уже известным последствиям.

Арестом кузины закончился второй московский период в гроссмановской биографии. Спокойный, но короткий, отделявший от донбасского быта и окончательного распада семьи.

Работа и досуг

Неизвестно, получил ли Гроссман рукопись, изъятую при обыске. Однако и последствий не было. 16 мая рассказывал отцу: «У нас тут новостей нет. С Надей все по-прежнему, дело все тянется, но я надеюсь все-таки, что решение – это вопрос ближайших 8–10 дней».

Рассказал и о дочери. Новостей тоже не было: «Катюша живет в Бердичеве у мамы, она здорова, весела, шалит, озорничает, болтает и сплетничает».

В остальном все шло по-прежнему. И работа, и досуг: «В выходные дни делаю вылазки в свет – зоосад и товарищи».

Зоосад – это прогулки в одиночестве. Гроссман ждал известий о кузине. И не знал, что ожидаемое «решение» уже принято – Центральной контрольной комиссией при ЦК ВКП (б) 17 апреля[140].

Согласно материалам личного дела, Алмаз тогда исключена из партии. Это обычная практика: судить коммунистов не полагалось, так что осуждению непременно предшествовало исключение. Помощник генерального секретаря Профинтерна – функционер высокого уровня, вот почему вопрос и решался в ЦКК.