Но при любой интерпретации понятно, что приглашение Гроссман получил в связи с рассказом. Далее сообщил: «Эта встреча (5 мая 1934 года) навсегда сохранится в моей памяти. Сперва Горький расспрашивал меня о моей работе, затем он заговорил об общих вопросах – о философии, религии, науке. Помню, он говорил также о том, как по-новому формируется характер людей в новых советских социальных условиях, приводил примеры».
Сказанное не тождественно содержанию письма к отцу, но существенных противоречий тоже нет. И, как в автобиографиях, Гроссман вновь подчеркнул: «Эта встреча с Алексеем Максимовичем в большой степени повлияла на дальнейший мой жизненный путь».
Затем объяснил, почему так «повлияла», даже определила: «В это время я еще не был литератором-профессионалом. Алексей Максимович посоветовал мне всецело перейти на литературный труд».
Детали варьировались, структура же официального «биографического мифа» в основе своей не менялась. Горький – «литературный отец», благословивший на писательство.
В официальную историю советской литературы вошел этот «биографический миф» Гроссмана. Новый же – о писателе-нонконформисте – формировался со второй половины 1980-х годов.
Вторая мифологизация
Официальный «биографический миф» Гроссмана от реальности весьма далек в силу причин, уже описанных. Новый – еще дальше. Формировался он усилиями многих критиков, литературоведов и мемуаристов. Но главную роль сыграл, бесспорно, Липкин.
Это относится и к описанию дебюта. По словам мемуариста, славу Гроссману «принес его первый небольшой рассказ“ В городе Бердичеве”, напечатанный в апреле 1934 года в “Литературной газете”. Лучшие наши писатели открыли в Гроссмане человека оригинального таланта, подлинного художника. С похвалой о рассказе говорил мне Бабель: “Новыми глазами увидена наша жидовская столица”. А Булгаков сказал: “Как прикажете понимать, неужели кое-что путное удается все-таки напечатать?”».
Московский дебют Гроссмана действительно был замечен многими литераторами. Правда, масштаб события определялся тогда не только и не столько несомненным талантом дебютанта, сколько факторами административно-рекламного характера: авторитетностью «Литературной газеты», небывалым объемом публикации, наконец, «вечером встречи с критиками».
У Липкина нет упоминаний об этих факторах. В его повествовании масштаб литературного события задается ссылками на Бабеля и Булгакова. Мнения, бесспорно, авторитетные, так что эффект был предсказуем.
Однако достоверность свидетельства весьма сомнительна. И не потому, что суждения, приведенные в качестве цитат, стилистически не мотивированы. Как раз о стиле – бабелевском ли, булгаковском ли – можно спорить, оценки подобного рода заведомо субъективны. Объективно же, что пока не обнаружены документы, подтверждающие хотя бы знакомство мемуариста с Бабелем и Булгаковым. Круг общения обоих писателей изучался десятилетиями, но среди их знакомых Липкин не упоминается.
Сомнительно его свидетельство и по причине, скажем так, разномасштабности фигур гипотетических собеседников. Разумеется, в 1986 году, когда была издана за границей книга о Гроссмане, семидесятипятилетний мемуарист уже добился некоторой известности. Но в 1934 году Бабелю около сорока лет, Булгакову за сорок, оба – знаменитости, так что не ясна причина, по которой вдруг решил каждый поделиться впечатлениями с двадцатидвухлетним и все еще начинающим поэтом.
Аналогично, не числится он среди знакомых других, упомянутых в его мемуарах знаменитостей 1920-х – 1930-х годов. Нет сведений, подтверждающих знакомство.
Вместо объяснения в мемуарах приведена ссылка на мнение Липкина. По его словам, «в Москве писателей было мало, не то, что нынешнее многотысячное поголовье, и все печатавшиеся в толстых журналах близко ли, далеко ли знали друг друга, начинающие и известные».
Но ссылка на собственное мнение – не доказательство. А каких-либо иных подтверждений нет.
Особо же примечательно сказанное Липкиным про «Глюкауф». Мемуарист, по его словам, узнал позже: Гроссман «в своей повести, по-моему, превосходной, описал тяжелую жизнь донбасских шахтеров – забойщиков, крепильщиков, коногонов, – полную опасностей при плохой системе охраны труда, и такое описание вызвало недовольство Горького, которому Гроссман через посредство одной своей высокопартийной родственницы (впоследствии репрессированной) отправил свою рукопись».
Стоит подчеркнуть, что Алмаз была не только «впоследствии репрессированной». Еще и «полностью реабилитированной» – в 1956 году. Причем с тех пор жила в Москве. Неважно, знал ли ее Липкин. Само упоминание о «высокопартийной родственнице» подтверждает, что уровень осведомленности мемуариста не так уж низок. Однако здесь главное – сказанное о «недовольстве» Горького.
Чем оно вызвано – поясняется сразу же. По словам мемуариста, «Горький ответил:
“Автор рассматривает факты, стоя на одной плоскости с ними; конечно, это тоже “позиция”, но и материал, и автор выиграли бы, если бы автор поставил перед собою вопрос: “Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?”».
Далее следует личное мнение Липкина. Сформулированное даже с иронией: «Не странно ли, что Горький, обладавший крупным дарованием, а художественный дар всегда рождается от правды, мог предполагать, что правд имеется несколько. А ведь когда-то, осуждаемый Лениным, сам искал Бога – единственную правду…».
В общем, осудил. Но рассмотрение вопроса о так называемом богоискательстве не входит в нашу задачу. Применительно же к ней стоит отметить: цитируется горьковское письмо 1932 года, опубликованное в тридцатом томе собрания сочинений. Цитата точная. А источник – не указан. Благодаря чему у читавших мемуары создается впечатление, что Липкин услышал горьковский отзыв от Гроссмана.
На самом деле – прочел, а не услышал. Впрочем, такое в мемуаристике обычно. За услышанное часто выдается прочитанное либо придуманное. Данный случай тоже не было б нужды анализировать, если бы не ряд весьма интересных обстоятельств. Связанных именно с рассуждением Липкина о «правдах» – «нескольких» или «единственной».
Прежде всего, отметим, что «Глюкауф» сам Гроссман оценивал весьма критически. В послевоенные годы не переиздавал, хотя возможностей хватало. Липкин же дебютную повесть назвал «превосходной». Такая оценка противопоставлена «недовольству» Горького.
Согласно Липкину, «недовольство» вызвано тем, что в дебютной гроссмановской повести жизнь шахтеров правдиво изображена как «тяжелая» и «полная опасностей при плохой системе охраны труда». Неважно, читал ли мемуарист «Глюкауф». Существенно, что уж горьковское письмо точно прочел, а там совсем другие претензии сформулированы. Речь идет о шахтерском пьянстве, драках и т. д.
Получается, что Липкин жертвовал одной «правдой» ради утверждения другой. А Горького упрекал за то же самое.
Весьма интересна и другая «правда». С необходимостью из рассуждений Липкина следует: Горький лишь раскритиковал Гроссмана и в издании «повести» никакой помощи не оказал.
Но о том, что «Глюкауф» опубликован в альманахе «Год XVII» сказано там же, где Липкин нашел письмо, которое цитировал. В тридцатом томе собрания сочинений Горького.
Допустим, однако, невероятное. Липкин, прочтя горьковское письмо, не читал примечания, альманах в свое время не заметил и даже от Гроссмана о былом его покровителе не слышал ни разу. Ну, вдруг так совпало.
Все равно мемуарист не мог остаться в неведении. Многие писавшие о Гроссмане, включая Бочарова, упомянтого Липкиным, акцентировали, что Горький помогал Гроссману. Рассказ его заметил, в гости пригласил, ободрял, наставлял, опубликовал «Глюкауф». Общее место. Даже в справочных изданиях сказано про горьковскую «поддержку».
Однако в мемуарах Липкина нет сведений о помощи Горького. Это не случайность, а знаковое отсутствие. Функциональное. С точки зрения функциональности – сходное с рассмотренными выше утверждениями мемуариста, что Гроссман знал на идиш лишь «с десяток слов» и еврейской культурой вообще не интересовался.
В первом случае Липкин пытался доказывать, что автор романа «Жизнь и судьба» – именно русский писатель. И обосновывал вполне очевидное посредством абсурдных ссылок на заведомо спорное.
Ну а во втором случае Липкин пытался доказывать, что автор романа «Жизнь и судьба» не был никогда именно советским писателем. Речь идет о таком истолковании этого понятия, которое подразумевает сервильность, писательскую готовность безоговорочно выполнить требования идеологической цензуры. Вот почему сведения о покровительстве Горького оказались лишними. Зато нужной стала история про его «недовольство».
Общепризнанным считалось, что Горький в 1930-е годы – образцово советский писатель. Гроссман же, согласно Липкину, совсем иной. Такому не должен был покровительствовать сановник от литературы. Вероятность помощи концептуально исключалась.
Но реальность противоречила концепции. И решение было найдено: мемуарист «редактировал» источники, не вступая непосредственно в спор с ними и даже не ссылаясь.
Получилось, что Горький, как положено сановнику от литературы, раскритиковал Гроссмана. Дал буквально уничтожающий отзыв. Это и подтверждено вовремя оборванной цитатой. А про все остальное – просто нет сведений.
Горький на роль покровителя не годился. И функцию покровителя передал Липкин «перевальцам». Они идеально подходили.
Базовая установка «Перевала» – искренность, что мемуаристом отмечено. И почти все «перевальцы» арестованы в 1937 году, осуждены, расстреляны, а почти двадцать лет спустя признаны невиновными. Следовательно, едва ли не мученики, чья помощь не компрометировала писателя-нонконформиста.
Допустимо, что мемуарист опять «хотел как лучше». Первое издание его книги адресовано прежде всего эмигрантам. А за границей критики еще спорили, можно ли считать автора романа «Жизнь и судьба» – не советским писателем