Василий Гроссман в зеркале литературных интриг — страница 59 из 86

Правда, на уровне личном ситуация была неблагополучна. Мать часто болела, отец все никак не мог добиться перевода в Москву. Наконец, весной повторно арестована кузина. Ранее она работала в Астраханской областной библиотеке. Дело рассматривалось опять в Москве. Обвинение стандартное – «антисоветская агитация». Из тюрьмы этапирована в один из воркутинских лагерей. Помочь Гроссман уже ничем не мог. Ни ей, ни Баглюку.

Стоит подчеркнуть: на исходе 1936 года Алмази Баглюк были уже повторно осужденными за «контрреволюционную деятельность». В терминологии НКВД – «каэрами». Сам термин, как известно, образован от использовавшегося в служебной документации сокращения: «к-р», т. е. «контрреволюционер».

Термин «каэр» стал употребительным с 1926 года, когда введен в действие новый УК РСФСР. Точнее, новая редакция. Нормы права, относившиеся к так называемым контрреволюционным преступлениям, там сведены в статью 58 и распределены по ее пунктам.

Что до Гроссмана, то, согласно документации НКВД, преуспевающий столичный писатель был связан дружбой и родством с «каэрами». И он знал: на таком основании может в любой момент оказаться под арестом.

Впрочем, миллионы советских граждан были в том же или еще худшем положении. Но привыкали. О перспективах, связанных с арестом, старались не думать. Бежать все равно некуда. Надо полагать, Гроссман тоже привыкал.

Как известно, в сентябре 1936 года с должности руководителя НКВД снят Ягода. Формально – переведен в Наркомат связи. Арестован в апреле 1937 года, ему инкриминировали шпионаж и подготовку террористических акций.

Руководителем НКВД стал Н. И. Ежов. В отличие от прежнего генерального комиссара госбезопасности он был не из кадровых чекистов: изначально – партийный функционер. Его назначение оптимисты интерпретировали как знак скорой либерализации. Но вскоре появился и термин «ежовщина».

Гроссман же готовил к изданию новый роман, публиковал рассказы в периодике. 30 декабря 1936 года сообщил отцу: «Настроение хорошее, квартирные дела неважные, они теперь не только затягиваются, но и осложняются. Ну да мне, в общем, плевать на них. Не плакать же».

Осложнения действительно возникли. Квартиру Гроссману должен был предоставить ССП, но строительство нового писательского дома еще и не началось. В связи с чем Гроссман рассказывал: «Презирая квартирный кризис, купил белку. Сидит она в клетке и грызет орехи. Мои дамы ее называют “крошкой” и “деточкой”, но я подозреваю, что это беличий старик, хрипун и хам. Очень уж она любит спать и нелюдима, не белка, а сова какая-то угрюмая. Купил кресло, вот приезжай скорей, посидишь в нем – хорошо!»

Письма отцу, относившиеся к 1937–1938 годам, не сохранились. По крайней мере, в РГАЛИ их нет.

Однако нет и оснований полагать, что Гроссман с отцом тогда не переписывался. Скорее всего, письма уничтожены. Переписку в те годы уничтожали многие. Однако в данном случае причина вряд ли политическая. Вероятно, дела семейные обсуждались.

Иззнакомых же в течение 1937 года арестованы Воронский, Зарудин, Губер, Катаев и Лежнев. Обвинены, кроме прочего, в подготовке террористических актов. Что и предусматривалось пунктом 8 статьи 58 УК РСФСР. Обычным в таких случаях был расстрельный приговор. Но в связи с резким увеличением количества расстрелов сведения о них весьма часто не разглашались. Как правило, родственникам приговоренных сообщали, что применена другая мера – десятилетнее заключение в лагере. Официальная формула позже стала фразеологизмом: «десять лет без права переписки».

Воронский, Губер, Зарудин, Катаев и Лежнев были расстреляны. Гроссмана, однако, даже на допросы не вызывали. У него тогда нашлись покровители очень влиятельные. В том числе – среди руководителей ССП.

Защищали его и административно, демонстрируя, что арест бывших «перевальцев» не компрометирует удачливого прозаика. Согласно хранящейся в личном деле справке, он 25 сентября 1937 года переведен «из кандидатов в члены Союза»[224].

Писательский статус опять повышен официально. Документ визировал лично Ставский. Формально причины были вполне уважительными. Гроссман – один из наиболее популярных тогда прозаиков. В периодике печатался он постоянно, неоднократно опубликован «Глюкауф», вышли две книги рассказов и трижды отдельными изданиями, но разными издательствами выпущена первая часть романа «Степан Кольчугин».

Роман был, пожалуй, главной причиной, обусловившей пристальное внимание писательского руководства. И не только его. Пользуясь опять же современной терминологией, можно сказать, что Гроссман «попал в проект».

Этот проект считался особо важным. Его реализация контролировалась ЦК партии.

Заказчикам требовался именно роман. Большой, созданный писателем, сформировавшимся в советскую эпоху, и – об этой же эпохе. Таким образом демонстрировалось бы всему миру, что при большевистском режиме не только существует, но и развивается литература, сопоставимая с классической русской, получившей мировое признание[225].

Еще в 1920-е годы шли дискуссии о возрождении русского реализма XIX века. Изначально пропагандистом этой идеи считался нарком по просвещению А. В. Луначарский.

Горький в данном вопросе был давним союзником Луначарского. Однако в качестве наиболее азартных пропагандистов идеи получили известность рапповские теоретики, выдвинувшие лозунг «учебы у классиков».

Учиться надлежало создавать эпопеи. Образцовой же объявили толстовскую «Войну и мир», что весьма иронически воспринималось конкурентами рапповцев. Прежде всего теоретиками «Левого фронта искусств». Например, статья С. М. Третьякова, впервые опубликованная в 1927 году, так и озаглавлена – «Новый Лев Толстой»[226].

Рапповцев Третьяков высмеял. Заявил, что им присуща «фанатическая вера в пришествие “красного Толстого”, который развернет “полотно” революционного эпоса и сделает философское обобщение всей эпохи».

В. В. Маяковский как лефовский лидер был не столь ироничен. Но с полемикой о «красном Толстом» связана и написанная к десятилетию Октябрьской революции 1917 года программная «октябрьская поэма – «Хорошо!». Там, кроме прочего, акцентировалось, что советскому писателю надлежит оперативно реагировать на все события в жизни страны, а потому – «ни былин, ни эпосов, ни эпопей…»[227].

К проекту «советской эпопеи» иронически относился и Зощенко. Что не преминул акцентировать в тогда же опубликованной статье «О себе, о критиках и о своей работе»[228].

Зощенко не отвергал саму идею в принципе. Но подчеркивал, что считает неверной формулировку: «Видимо, этот заказ сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором сейчас живет писатель, – заказывает, конечно же, не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере, раньше, связывались самые плохие литературные традиции».

Писательские шутки не меняли ситуацию. ЦК партии от проекта не отказался. Но реализовать его к десятилетию Октябрьской революции не удалось. Зато вскоре определился лидер в соперничестве – М. А. Шолохов. Его роман «Тихий Дон» критики рассматривали именно в качестве эпопеи.

На рубеже 1920–1930-х годов шутки о «пришествии “красного Толстого”» стали общим местом. Так, Ильф и Петров в предисловии к роману «Золотой теленок» тоже высмеяли идею создания ультрареволюционного «шеститомного романа»[229].

К осени 1937 года, когда РАПП и Леф уже не существовали, не было в живых ни Маяковского, ни Ильфа, а Третьяков – вместе с его наиболее азартными оппонентами – числился среди «разоблаченных врагов народа», пресловутый «революционный эпос» все еще не появился. Шолохов лишь обещал завершить итоговую книгу романа.

Были, конечно, другие кандидатуры. Например, А. Н. Толстой и С. Н. Сергеев-Ценский. Но они получили известность еще в досоветскую эпоху, а на уровне тематики и проблематики их романы не всем актуальным критериям соответствовали. Не советскую эпоху описывали авторы.

Осенью 1937 года роман «Степан Кольчугин» быстро завоевывал популярность. На последней странице книги, что выпущена Гослитиздатом, указывалось: «Конец первой части».

Эпопея была, что называется, заявлена. И биография автора почти соответствовала актуальным критериям. Было известно, что он как писатель сформировался в советскую эпоху.

Да, происхождение – не «рабоче-крестьянское». Но, согласно анкетам, был и рабочим, прежде чем поступил в советский университет. Затем – инженер на донецкой шахте, публиковался в периодике. Наконец, горьковский протеже.

Гроссман оказался в числе лидеров – как претендент на вакансию «красного Толстого». Не важно, ставил ли такую цель. Скорее всего, нет. Если по письмам судить, роман «Степан Кольчугин» важен был сам по себе – как реализация опыта и замысла, а не проекта ЦК партии. Но главную роль в данном случае играло мнение официальных инстанций. Оно и стало одним из важных факторов защиты.

Меж тем ситуация быстро менялась – к худшему. Сотрудники НКВД арестовали жену преуспевающего столичного прозаика.

Чудесное спасение

Арест был сравнительно недолгим. Обошлось без последствий. Впервые же обстоятельства чудесного спасения описал Липкин – в мемуарах.

По его словам, узнал обо всем от Гроссмана. Тот сам и рассказал «историю своей женитьбы. Ольга Михайловна была женой писателя-перевальца Бориса Андреевича Губера…».

Согласно Липкину, приехал донбасский инженер в Москву, чтобы стать писателем, что и решило его судьбу. Нашел друзей и – «влюбился в Ольгу Михайловну. Настал 1937 год. Бориса Губера, в числе других “перевальцев”, арестовали. Вскоре взяли и Ольгу Михайловну. На попечении Гроссмана оказались два мальчика, Миша и Федя, дети Губера и Ольги Михайловны. Гроссман мне рассказывал: “Ты не представляешь себе, какова жизнь мужчины, у которого на руках маленькие дети, а жена арестована”. И тут он совершил один изтех поступков, которые делали Гроссмана – Гроссманом. Он написал всесильному железному наркому НКВД Ежову письмо, в котором сообщал, что Ольга Михайловна – его жена, а не Губера, и поэтому не подлежит аресту. Казалось бы, это само собой разумеется, но в 1937 году только очень храбрый человек осмелился бы написать такое письмо главному палачу государства».