С учетом реального контекста понятно, что Гроссман эти вопросы не задавал. В подтверждении Липкина не нуждался: о «семье Ежова» и Бабеле сам знал, впрочем, как многие литераторы-современники.
Приведенная мемуаристом тирада – часть «биографического мифа». Аналогичная рассмотренной выше истории про «десяток слов на идиш». Она тоже вполне функциональна: суть – противопоставление конформиста Бабеля нонконформисту Гроссману.
Старания Липкина оказались небезуспешными. Литературоведы, в отличие от историков, практически игнорируют рассказ «Мама». Гроссмановский «биографический миф» – во всех его вариантах – исключает саму возможность сочувственного внимания писателя к Ежову, попытку увидеть в нем не только функцию должности.
Разумеется, освобождение Губер можно отнести и к разряду чудес. Но, согласно немецкой поговорке, у чуда было имя.
Это имя Гроссман помнил. Не случайно рассказу дал заглавие «Мама», хотя в центре повествования – приемная дочь Ежова.
К 1960 году в советской публицистике Ежов стал, можно сказать, персонификацией зла. О жене наркома в редакциях тоже слышать не желали – по соображениям политического характера. Гроссман, вероятно, на скорую публикацию рассказа «Мама» не надеялся. Сделал то, что считал своим долгом.
Литературные игры
Гроссман в 1938 году опять выиграл. Сумел избавить от лагеря жену, а ее детей – от спецдетдома. Такое мало кому удавалось.
Известий о Баглюке, Воронском, Губере, Катаеве, Зарудине и Лежневе, надо полагать, не получал. Вероятно, знал, что Лебедев, не дожидаясь ареста, застрелился. Что до прочих, то надежда оставалась: «десять лет безправа переписки».
Гроссмановских писем 1939 года сохранилось крайне мало. Судя по ним, быт в новой квартире удалось организовать. Летом снимал для семьи дачу в Подмосковье. Ездил также в писательские дома отдыха. Много работал и там: несколько издательств предложили опубликовать роман «Степан Кольчугин» полностью, но завершение планировалось еще не скоро. По-прежнему в журналах печатался.
Осенью 1939 года закончился лагерный срок Алмаз. Обязательную для «каэров» послелагерную ссылку отбывала в Александрове, сравнительно недалеко от столицы, только область другая. Работала где придется. Иногда, если получала разрешение, навещала московских родственников. Так, 2 декабря 1939 года Гроссман сообщал отцу: «Приехала Надя, я видел ее, выглядит неплохо».
Писем 1940 года несколько больше. Гроссман рассказывал отцу о московских издательских делах, родственниках. Обсуждал газетные новости: в Европе война, германские войска захватили Норвегию и Данию.
Роман «Степан Кольчугин» публиковался в журнале «Знамя» с 1937 года. Напечатанное выпускали книгами московские издательства.
В конце 1940 года Гроссман сообщал отцу: «У меня дела сейчас довольно сложны. Представь, все продолжаются трудности. Журнал уже печатает, а Гослитиздат снова затеял волынку, возникли у них новые сомнения, дали рукопись на новое редакторское чтение. В общем, литературные удовольствия. Так как мне исполнилось 35 лет и я уже не “дитя”, все это меня не огорчает, таковы атрибуты взрослой жизни взрослого человека».
Меж тем Управление культуры Моссовета организовало читательскую конференцию, где обсуждалось напечатанное Гроссманом, о чем в прессе было извещение. Желающих присутствовать оказалось очень много, а известные критики буквально соперничали, добиваясь права выступать в прениях. Отцу сообщал об этом не без гордости. За поздравления благодарил, хотя и отшучивался, находя их чрезмерными.
Предложили ему и сотрудничество с Главным управлением трудовых резервов, созданным в октябре 1940 года. Задача учреждения – организация подготовки квалифицированных рабочих для промышленности и транспорта.
Это было лестное предложение – в аспекте обозначения статуса. Отцу Гроссман рассказывал: «Я взялся за общественную работу. В Главном управлении трудовых резервов организую литераторов на писание книг, брошюр для учащихся ремесленных училищ. Ввели меня в редакционный совет. Видишь как – с одной стороны, меня редактируют до колик, а с другой – я сам редактирую».
Журнал «Знамя» в декабре завершил публикацию гроссмановской рукописи. Все номера сын отправил отцу бандеролью.
1941 год встречали с надеждами на перемены к лучшему. Закончилась недолгая война с Финляндией, многие верили, что СССР еще не скоро примет участие в мировой, ведь с Германией подписан «Договор о ненападении».
Отцу Гроссман по-прежнему рассказывал об издательских делах и родственниках. Так, 2 января сообщал: «Получил письмо от Нади, тетя переехала к ней, Надя получила работу в библиотеке, счастлива, это то, о чем мечтала. Счастье ей не помешало, однако, запустить мне в бок полдесятка шпилек».
Похоже, к «шпилькам» относился без обиды. Когда-то Алмаз многое сделала, чтобы кузен-«вузовец» дебютировал в журналистике, позже занималась его московской пропиской и литературным дебютом, у них появились и общие планы, однако ситуация изменилась. Он стал преуспевающим столичным писателем и помогал ссыльной кузине, она затем прошла лагерь, отбывала вторую ссылку и радовалась должности библиотекаря, как подарку судьбы. Так что иронические суждения о гроссмановской прозе вполне объяснимы.
Судя по переписке, Гроссман не сомневался в успехе романа. 7 января отцу рассказывал: «Я вот сейчас вспомнил твои письма из Донбасса, которые писал в 1927–2928 гг., и подумал, что ведь они большую роль сыграли в моей жизни, в том интересе к труду, к рабочим собственно. Ведь они меня побудили в Донбасс поехать. Ну, что ж, только спасибо тебе за это. Ведь стали эти донбассовские годы основными в моей жизни и надолго определили и интересы мои, и литературную работу».
Действительно, в литературной репутации, весьма способствовавшей успеху дебюта, основным компонентом было инженерское прошлое. В силу чего и Горький заинтересовался автором повести «Глюкауф». О новом же романе Гроссман сообщал кратко: «Работаю понемногу, вхожу в колею, сейчас предстоит написать мне самую трудную и в то же время самую интересную часть – революцию 1917 года».
Борьба с редакторами продолжалась. 12 января отцу рассказывал, что «дела в Гослитиздате упорядочены вполне. Там произошла следующая штука: один из чиновников вдруг усумнился (sic! – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.), перепугался и чуть ли не предложил начать все редактирование сначала (помнишь, как “приятно” было мне это редактирование). Создали комиссию, и она решительным образом стала на мою сторону, и книга пошла в набор. Ну а журнал, как видишь, тоже вышел на свет божий. Нервы я себе истрепал сильно всеми этими историями. Лечу их работой и, действительно, замечаю, что самое лучшее – работать каждый день систематически, без перерывов».
У издательского «чиновника» претензии к автору были предсказуемые. Шахтеры в гроссмановском романе выглядели не слишком привлекательно. Однако речь шла о досоветском периоде, что Горький некогда предусмотрел, вот и комиссия за Гроссмана заступилась.
Тем временем журнальная публикация романа обсуждалась критиками как литературное событие всесоюзного масштаба. О чем Гроссман и рассказывал отцу на исходе января: «К посрамлению редакторов-трусов и перестраховщиков книга встречена прессой очень хорошо».
Все трудности вроде бы остались позади. Гроссман вспоминал их уже с иронией: «А помнишь, сколько пришлось мне воевать с редакторами, сколько нервов, усилий я положил, чтобы не кромсали и не резали книги. Ох, беда с чиновниками литературными».
Такова была реальная история романа. Почти что полвека спустя варианты ее переосмысления стали важными элементами в конструкциях гроссмановского «биографического мифа».
К началу XXI века многие литературоведы рассматривали как факт общеизвестный, что в 1941 году о романе «Степан Кольчугин» резко негативно отзывался Сталин. Автора тогда невзлюбил и даже лично вычеркнул изсписков лауреатов Сталинской премии.
Игнорируемые парадоксы
Об этом сталинском вмешательстве рассказал впервые Липкин. Свидетельство его настолько важное, что уместен поэтапный анализ.
По словам мемуариста, разговор о романе зашел в первый же день знакомства с Гроссманом. А познакомил «незадолго до войны писатель С. Г. Гехт, наш общий приятель, мой земляк».
Когда именно произошло знакомство – Липкин не уточнил. Но отметил: «На западе уже шла война, а в Москве стоял мирный светлый день, когда Гехт нас познакомил. И мы вчетвером (Гроссман был с женой Ольгой Михайловной) направились в летнее кафе-мороженое на Тверском бульваре, сели за столик».
Наконец дошло и до книги. Липкин сформулировал гипотезу: «Я к тому времени прочел первую часть недавно вышедшего романа Гроссмана “Степан Кольчугин” и сказал, что роман отлично написан, но мне кажется непродуманным образстарого большевика Бахмутского – он, скорее, похож на старого меньшевика, и вряд ли во второй части судьба Бахмутского сложится благополучно, если автор будет правдив».
Что за сходство – Липкин не объяснил. Но к 1986 году объяснения подсказывал контекст. Во-первых, Бахмутский – интеллигент. Причем философски образованный. Во-вторых, еврей. По этим основаниям его и сравнил мемуарист со «старым меньшевиком».
Намек был на пропагандистские стереотипы. С 1920-х годов в советской литературе «старые меньшевики», противники большевиков – постоянно философствующие интеллигенты-евреи.
Позже и на уровне газетной публицистики, а главное, в кинофильмах, словно бы невзначай, демонстрировалось, что главными ленинскими оппонентами были не просто меньшевики, но именно евреи. Это акцентировалось и при описании сталинских противников.
Вопреки декларировавшемуся принципу интернационализма, политика государственного антисемитизма становилась все более откровенной. Читателей и зрителей буквально подталкивали к выводу: меньшевикам и «оппозиционерам» равно чужды интересы партии, объединившей, прежде всего, русский пролетариат, которому они чужды этнически и классово. Намек Липкина напоминал об актуальных событиях: на исходе 1930-х годов многие «старые большевики» осуждены как участники различных «подпольных контрреволюционных организаций», сформированных «оппозицией».