Василий Гроссман в зеркале литературных интриг — страница 70 из 86

Гроссмана радовал и успех, и возможность решения финансовых проблем. Жизнь родственников в эвакуации была нелегкой, так что гонорары позволили бы существенно увеличить денежную помощь. 14 июля отцу сообщал: «Получил от тебя телеграмму, жду с нетерпением письма и телеграммы. Очень прошу тебя, телеграфируй мне почаще, т. к. волнуюсь все время за тебя – как переносишь зверскую эту жару. Сегодня начала “Кр. звезда” печатать мою повесть. Получаешь ли мои письма и телеграммы? Позавчера перевел тебе телеграфом 400 руб. Получил ли их? Я пробуду в Москве еще недели три-месяц, все время печатания моей книги в газете. Вскоре снова пошлю тебе денег. Материальные дела в связи с печатанием повести будут, очевидно, неплохи».

Вскоре планы реализовались. Издательские договоры были подписаны, о чем десять дней спустя извещал отца: «Литературный успех у повести – печатает “Красная звезда”, начала печатать 19 июля. Есть много хороших отзывов с фронта. Как только выйдет книжка, вышлю ее тебе бандеролью. Денег, очевидно, за печатанье получу много. Это меня радует – смогу подкормить всех дорогих моему сердцу».

По окончании публикации в «Красной звезде» Гроссман опять был командирован на фронт. В сентябре отправил письмо из Сталинграда: «Твое бы отцовское сердце порадовалось, если б узнал и поглядел, как встречали меня в Армии после печатания повести. Ей-богу, загордился я и растрогался. И все хорошо встречали – от самого верха до самого низа».

Радость удачи была все же омрачена. Гроссман в письме сообщал отцу, что «на душе тяжело, тяжело. Страстно хочется помочь всем близким, собрать всех вместе».

Из Бердичева вестей не было, да и не могло быть. И Гроссман вновь отметил: «Мучит меня мысль о маминой судьбе».

Он в письмах рассказывал, что мать часто снится. Вестей не было. По его словам, уже не верил, что жива.

Гроссман тогда еще не знал, что погиб старший сын жены. Как подлежащий вскоре мобилизации тот – вместе с другими ровесниками – проходил допризывную подготовку, и на занятиях случайно взорвался снаряд, который считали обезвреженным. Погибли еще несколько призывников.

Сыновей жены Гроссман воспитывал как своих. Он получил отпуск, приехал в Чистополь, но помочь жене вряд ли мог.

На фронт уехал вскоре. Под Сталинградом готовилось наступление. Отец получил работу по специальности в Ряжске. 13 ноября сын рассказывал в письме: «Я работаю много, устал порядком, мне еще не приходилось бывать в таких горячих местах, как сейчас. Писем сюда не получаю, лишь однажды привезли сразу пачку, среди них – от тебя письмо и открытку. Пишу тебе регулярно, но вряд ли ты получаешь мои письма, писал их на разные адреса. Здесь сейчас порядочный морозец и ветер. Будь здоров, дорогой мой, береги себя, мы обязательно увидимся».

Письма Гроссману приходили с опозданием, часто и вовсе пропадали. 22 ноября отцу сообщил, что жене совсем плохо и нет от нее вестей: «Не знаю, как она переносит горе и одиночество в этом распроклятом Чистополе».

В декабре Гроссмана-старшего перевели на работу в Москву. Прописку сначала получил временную, и сын в письмах обращался к знакомым, просил ускорить процедуру, чтобы отец прописался наконец постоянно.

Жена собиралась вернуться из Чистополя, но опять возникли трудности с пропиской. Время было военное, формальностей больше, чем в мирное.

11 декабря Гроссман в письме сообщал об этом отцу, просил его помочь жене, обратиться к руководству ССП. О себе рассказывал кратко: «Я предполагаю в январе быть в Москве, чувствую себя хорошо, но нервы, кажется, потрепал изрядно. Стал злым и раздражительным, кидаюсь на коллег, они меня уже бояться стали. Сейчас уехать отсюда не могу и не хочу, ты понимаешь, что, когда и нам улыбнулось счастье, не хочется покидать места, которые видел в самое тяжелое время».

Понятно, что «счастье» – наступление. Ждали его давно. Однако Гроссман так и не увидел победное завершение Сталинградской битвы, полный разгром и капитуляцию окруженной немецкой группировки. Спецкор «Красной звезды» был вновь отозван в Москву – для работы над циклом военных очерков.

Новый статус

К 1943 году автор повести «Народ бессмертен» – в числе самых популярных советских журналистов. По масштабам известности уступал разве что всемирно знаменитому тогда И. Г. Эренбургу.

На войне Гроссман встречал многих коллег, но воспоминаний о нем осталось крайне мало. Потому особенно интересны мемуары Липкина.

Стоит отметить: его рассказы о встречах с Гроссманом и Платоновым не ближе к фактам, чем рассмотренная выше история про сталинскую характеристику романа «Степан Кольчугин». Однако в каждом случае интересна прагматика вымысла.

Например, Липкин сообщил, что в октябре 1942 года встретился с Гроссманом. Теоретически это допустимо: мемуарист, прикомандированный тогда к Волжской флотилии, бывал в Сталинграде. Утверждал: «Свиделись мы не случайно. Он знал, что я близко от него».

Почему «знал» – не объяснено. Можно предположить, что Гроссман выяснил, где служит друг, и нашел его. Был, если верить мемуаристу, «худ, небрит, в грязной шинели, испытующие, исследующие его глаза блестели одушевлением».

Липкин жил в одной из кают военного корабля, предоставленной корреспонденту. Там и «выпили водки».

На войне и не только – обычное дело. А далее, согласно Липкину, «сошли на берег, чтобы поговорить по душам, без посторонних. Я к тому дню был на сталинградском фронте всего лишь две недели, а он успел уже пройти через все круги августовского и сентябрьского ада, уже был опален тем сталинградским пожаром, который он впоследствии так мощно описал в романе “За правое дело”».

Разговор шел о войне. Гроссман сказал: «Сталинград почти весь в руках немцев, но здесь будет начало нашей победы. Вы согласны со мной?»

Липкин, если верить мемуарам, к воодушевлению собеседника отнесся скептически. Гроссман же «не сомневался в том, что идет война между интернационализмом и фашизмом. Эта война, по его мнению, смывает всю сталинскую грязь с лица России. Святая кровь этой войны очистила нас от крови невинно раскулаченных, от крови 37-го года. Я не помню дальнейших его рассуждений, но приблизительно он говорил то, что написал в романе “За правое дело”: “Партия, ее Цека, комиссары дивизии и полков, политруки рот и взводов, рядовые коммунисты в этих боях организовали боевую и моральную силу Красной Армии”».

Однако не верится, что Гроссман все это мог сказать. Лексика не его, да и логики тут нет, что странно – для аналитика.

Начнем с «невинно раскулаченных». Оборот характерный, подразумевающий, что были и виновные, кого «раскулачивали» справедливо.

У Гроссмана таких иллюзий не было. Он – свидетель Голодомора на Украине, и впечатления рубежа 1920–1930-х годов отражены в повести «Все течет…».

Аналогично, «37-й» год не был для него символом беззаконий. Видел и осознавал их гораздо раньше. Например, понимал суть антисемитских кампаний, показательных расправ с «оппозиционерами», «вредителями» и т. п.

Да, подобного рода акции противоречили изначальным коммунистическим установкам, почему и могла оставаться надежда, что противоречия будут со временем устранены. Но до гипотетического устранения приходилось играть по советским правилам. Что и делал Гроссман, к примеру, в 1938 году, когда сумел освободить жену и уберечь ее детей от спецдетдома. Не случайно в письме наркому внутренних дел казуистически обосновывал необходимость освобождения, «по умолчанию» признавая обязательность ареста семей осужденных.

Потому нет оснований верить, что Гроссман сказал и про «сталинскую грязь»: он не отделял генсека от советской политики. Наконец, тут явное противоречие с «рассуждениями» о «партии и ее Цека», которые «организовали боевую и моральную силу Красной Армии».

В мемуаристике обычны подобного рода домыслы и вымыслы. Не только Липкин, почти все опубликовавшие воспоминания о Гроссмане вольно или невольно приписали ему то, что, по их мнению, он мог бы или должен был сказать.

Если же учитывать специфику источника, прагматика рассказа ясна. Обоснованы сразу несколько тезисов.

Во-первых, Гроссман, при всем его таланте, оставался и осенью 1942 года наивным оптимистом. Липкин же как до войны, так и на фронте – скептичен и прозорлив.

Ну а во-вторых, Гроссман осенью 1942 года был вполне искренним. Таким и оставался в послевоенное время, когда задумал и написал роман «За правое дело».

Липкин постоянно напоминал читателям о главной теме мемуаров. Она сформулирована в предисловии: «В этих записках я хочу, прежде всего, рассказать о некоторых событиях, связанных со сталинградской дилогией “За правое дело” и “Жизнь и судьба”».

Отсюда, конечно, не следует, что Липкин целиком выдумал тираду, которую якобы произнес Гроссман в октябре 1942 года. Источник несложно отыскать.

Например, Бочаров отметил, что в ЦГАЛИ СССР хранятся двенадцать вариантов романа «За правое дело». Рукописи эти отражают этапы борьбы автора с цензурой. Изменения «появлялись после обсуждений в 1949–1952 годах на заседаниях редколлегий, по замечаниям многочисленных редакторов и консультантов, редакторов и разнообразного литературного и иного начальства – истерзанный, измученный, латаный-перелатаный текст, чудом спасенный автором от разрушения под напором демагогии, зашоренности, перестраховки».

Бочаров приводит и характерный пример уступки цензурному диктату. По словам исследователя, чужеродна «тирада, прямо приклеенная к первой верстке в 53 главке:

“Партия и ее Центральный Комитет, комиссары дивизий и полков, политруки рот и взводов, рядовые коммунисты в этих боях ковали дисциплину, организовывали боевую и моральную силу Красной Армии”. Такой декларацией отделался автор от начальственных требований усилить показ руководящей роли партии».

Да, уступка. В терминологии Бочарова – «латка».

Подчеркнем: «латки» не было в исходном варианте романа. Фрагмент написан по требованию цензоров, и соответствующий листок вклеен в верстку. Потому и вошел в публикацию.