– Деинька Лутоня, гости к вам! – раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони – мешал ослепительный снег – разглядывая подъезжавших. Никак деверь пожаловал? – И, уже узнавая, осклабясь, радостно: – Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови!
Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам.
– Ну, в горницу, в горницу! – подогнала Матрена. – Услюм! – крикнула, заставив Василия вздрогнуть. – Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет!
Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво:
– А и красавицу взял!
Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись и долго держали в объятиях друг друга, целовались и вновь прижимали один другого к груди.
– Ну, – опомнился первым Лутоня, – показывай, кого привез? Агафья?
Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей.
Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить – те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети – третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих и будет также жить и работать на Русской земле.
Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты ордынской работы. Горница наполнялась сябрами и родичами. Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар.
Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая. Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж «баня как баня!».
После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом и временем выбегая, дабы окунуться в сугроб.
Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога).
В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей. Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы.
(Мотя уже прошала шепотом у Василия: «Крещена?!» – и удоволенно кивнула головою.)
На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор – славили молодую и молодого в черед:
А кто у нас молод,
А кто не женатой?
Василий-от молод,
Услюмыч неженатой!
На коня садится,
Под ним конь бодрится,
К дому подъезжает,
Девицу встречает…
Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом – словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И «Налетали, налетали ясны сокола…» спели, и «Что в поле пыль, пыль курева стоит?..», и «Выбегали, выплывали три кораблика…». А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем…
И вот они лежат в «своей» горнице, на скользком, набитом овсяною соломой ложе своем, под курчавым шубным одеялом (и Агашу уже сводили в хлев, показали, как тут и что, и объяснили, что в избе не надо, как в юрте, за нуждою выбегать на улицу), и Агаша благодарно целует ему руки, каждый палец отдельно, а он лежит и думает: когда же рассказать брату о том, что он вызнал в Орде?
К разговору, впрочем, приступить удалось только на третий день. Сидели впятером: он, Лутоня, Павел, примчавший верхом на коне, Игнатий и Обакун. Услюм, как самый младший, убирался по хозяйству.
Мужики молчали и уже не улыбались. Василий сказывал о перевороте в Орде, о трупах на улицах Сарая, о том, что Шадибек убит, а Булат-Салтан непонятен, что за всем этим переворотом стоит Идигу, Едигей, по-видимому, сильно недовольный русичами, недоданною данью и потерею уважения к татарам на Москве, тем, что и купцов ордынских дразнят на улицах, кричат им «халат-халат!» и все такое прочее.
– Сам слышал! – нарушил тяжелое молчание Павел. – Как наезжал в Москву. Ни во что не ставят татар!
Мужики жарко дышали, слушали в оба уха, склонив головы и ловя каждое слово Василия. («В Думе так бы слушали!» – подумал он скользом.)
– Ето что ж, на нас теперя новый поход? – заключил Лутоня прямо и грубо. – Что делать, скажи?
– Да не в жисть!.. – начал было Игнат, но Павел, жестом тронув за локоть, остановил брата:
– Ты слушай! Дядя правду говорит! Ты там не был, а он был! И ведает!
Лутоня глянул изможденно и горько:
– Коли ты прав… Что ж… Все прахом… И опять в полон?
– Я прав! – твердо и зло отозвался Василий. – Князю невдомек, а тебе скажу! Что мочно – меняй на серебро! А как провянет земля – готовь схрон! Дабы мочно было и детей, и скотину куда подалее… В лес… Не забыл, как нас с тобою литвины зорили?
И все дети враз поглядели сперва на дядю, а потом на своего отца. На всех повеяло тою давней бедой, совершившейся, когда они еще и не были рожены на свет.
– За Тимкиной гарью! – вымолвил раздумчиво Обакун. – Место тихое!
Заспорили. Каждый предлагал свое, но грело душу Василию то, что тут ему наконец поверили и что, во всяком случае, братнее семейство ему удастся спасти. Повторил:
– За Тимкиной гарью али на Гнилом Займище, а токмо, как только провянет, не ждите ничего более, а готовьте схрон! И сенов тамо… Словом, чего только можно запасти – запасайте! Идигу может и в летнюю пору прийти, и к осени, а только едва услышите о нем – гоните в лес! Всема! Со скотиною! И слухов о том не стало бы! Не то, неровен час, доведут! – высказал жестко и, омягчев, обозревая молодое сильное братнее гнездо, прозревая грядущие беды, и, пытаясь спасти, защитить от них, домолвил:
– Мы с братом хлебнули той горькой браги! Не надобно и вам ее хлебать!
И – отпустило. Задумчиво, но и облегченно, руки потянулись к братине с медовухою, и каждый зачерпывал резным ковшичком, наливал себе в каповую чару и отпивал.
– Нынче-то хоть не придут? – прошал Лутоня, вживе переживая сейчас те детские воспоминания, ужас набега, смерть отца и горестную дорогу в Москву, когда его, дважды ограбленного и голодного, приняла и приветила покойная Наталья.
– Нынче не придет! – отзывается Васька-Василий. – Но и медлить не след.
И в третий раз повторяет настойчиво и веско:
– Как только провянет, готовьте схрон!
Глава 30
Весной совершилась давно ожиданная пакость. Пакость, которую, собственно, можно было предвидеть в любой час со смерти Родослава Ольговича. Пронский князь Иван Владимирович с нанятыми татарами согнал Федора Ольговича с Рязани, сев на его место, и тот бежал за Оку. Дело было семейное: Софья, жена Федора Ольговича, приходилась, как-никак, сестрой великому князю Василию. Но долили литовские дела, опасались набега Витовта и потому держали полки, не распуская, на литовском рубеже. Вот и князь Юрий Козельский с московскими воеводами рубил новый острог в Ржеве. И по совету бояр Василий дал наказ коломенскому воеводе попросту поддержать Федора Ольговича ратною силой.
Федор Ольгович с приданными войсками из Мурома и Коломны перешел Оку и первого июня на Смядве дал бой пронскому князю. Как оно там совершилось, рассказывали потом наразно. Бранили и рязанского князя, и москвичей-коломенчан, хотя коломенский полк считался едва ли не лучшим в московском войске. Толковали и о татарах, что-де обошли и нежданным ударом с тыла порушили рать, – только полк был разбит, муромский воевода Семен Жирославич угодил в полон, а Игнатий Семеныч Жеребцов, коломенский воевода, был убит. Были убиты Михайло Лялин и Иван Брынко из бояр, а коломенчан пало, сказывали, бессчетно…
Иван Федоров как раз прискакал в Коломну с грамотой от великого князя, когда дошла весть о разгроме полка. Иван тотчас кинулся к сестре. Любава с белым лицом и трясущимися губами повестила, что муж, зять Ивана, ушел с коломенским воеводою в поход «и ни вести, ни навести!».
Дитенок Любавы ползал по полу, вставал на ножки, ковылял, доверчиво взбираясь на колени к незнакомому дяде. «Неужто второго потеряет? – думал Иван, ощущая холодную оторопь между лопаток… – Да ведь умен, наперед ни в жисть не полезет, поди!» – успокаивал сам себя. Таким родным в эти мгновения стал для него зять, в иную пору чужой и не больно приятный скопидом.
– Деревню-то купили? – спросил невесть почто Любаву. – Расплатились сполна? – Она кивнула, утирая слезы.
– Не реви, накличешь! – хмуро предостерег он сестру и сел, понурясь, не ведая, куда скакать, кого прошать? Смотался на воеводский двор. Выяснив, что скакать назад тотчас не надобно, порешил сожидать вестей.