– Ай, ай, бачка! Нельзя так! Скажи цену, истинную цену скажи! – возражал булгарин. Начинался торг.
Бабы, голодные, немытые, которым уже стало все равно, лишь бы куда-нибудь, лишь к кому-нибудь, лишь бы не стоять на стыдном базаре, где тебе каждый задирает подол и любой пьяный ватажник может рубануть, отделяя голову от тела, просто так, потехи и пьяной удали ради! В серо-голубых глазах, светлых, промытых несказанной красою северных небес, – редкие слезы. Что будет там, впереди? Бают, жара там и холод зимой, а еще есть южное море, по которому приплывают гости из западных земель. Пройдут года, у колен появятся, цепляясь за шальвары, черномазые дети иной орды, иной земли. Станешь забывать родную речь, станешь собирать оливки и виноград, и лишь накатит глухое отчаяние: так бы и повесилась на пороге чужого дома, где ты для всех – не человек, не женка даже, а рабыня, обязанная трудиться день за днем, ночами принимая в постель господина – татарина ли, жирного носатого грека али мосластого фрязина, который, слезши с тебя, через минуту забудет, с кем из рабынь поимел дело… Редко какая русская рабыня найдет мужа и обеспеченный дом, где станет хозяйкой и госпожой.
Анфал сидел дома, почти не показываясь. Все его устроение, воля, казацкий круг, выборы атаманов и прочее – все рухнуло, обратилось дымом, марой, мечтой, какой и было до того, как Анфал попытался сплотить ватажников в единое казачье войско. И трое лучших «ватаманов», опора Анфала на Вятке – Онфим Лыко, Гриша Лях и Жирослав Лютич – легли костьми в этом походе. Случай? Или чья-то злая воля?!
Надобно было расспросить станичников, которые не просыхали вот уже второй месяц, расспросить того низовского купца с бегающими глазками, который знал, ведал! Как и почему произошла та давняя катастрофа на Каме, ведал, но не говорил.
Жена подходила опрятно уже не раз, прошала, о чем тяжкая дума? Сын – подросший ражий мужик, смотрел преданно: прикажи отец, возьмет оружие и пойдет мстить Анфаловы обиды. Как-то раз, всмотревшись в сыновьи черты, Анфал почувствовал боль: что-то было в лице Нестора, какая-то неясная обреченность, что отец, многажды видевший и смерть, и своих товарищей перед смертью, вдруг глухо ужаснулся за него.
Рекомого купца-булгарина в конце концов привели к Анфалу. Тот елозил, скверновато хихикал, бросая косые взгляды по сторонам, вздумал отшучиваться, и только когда Анфал, почти за шиворот подняв, увел его в верхнюю горницу, запер дверь и, оборотясь, поглядел тяжело и мрачно и тронул саблю на поясе, а тот с остановившимся взором следил, не вылетит ли сабля из ножон и не покатится ли его голова по полу горницы, тогда лишь заговорил он прямо и только попросил, жалобно глядя Анфалу в глаза, не сказывать о нем и его откровениях никому в Хлынове: «Мне тогда тотчас секир-башка!» Анфал пасмурно качнул головою, утверждая.
Оказалось, что торговый гость видел еще там, у себя, этого самого посла Семена Жадовского едущим прямиком к хану, ну и все прочее – тотчас начавшиеся сборы войска, торопливые сборы, боялись не успеть. Так не торопятся в заказной поход, а лишь когда подступает нежданная беда ратная…
– Так! – сказал Анфал и протянул: – Та-а-ак! Не врешь, татарская морда? – вопросил грозно, взявши булгарина за плеча и придвинув к своему лицу. И по бегающему в глазах страху, по собачьей истоме понял – не врет!
– Ну, ты иди! Буду молчать! – произнес. Провожая, с отвращением сунул соглядатаю связку соболей. Не приходило доселе Анфалу платить доносителям, ни своим, ни иноземным. И уже проводив, повторил с отстоянием: «Та-а-а-а-ак!»
Ночь не спал. Ворочался. Чуял, как за прошедшие годы отяжелело тело. Нет уже той игры в мускулах, того проворства в сабельном ударе. Рассохин ныне на коне, после Двинского похода за им свои ватажники толпой ходят… Шевельнулось: не трогать, смолчать. Но не смог переломить себя, вызвал бывшего друга к серьезному разговору. Жене, отводя глаза, ворчливо наказал:
– Ежели что… неровен час… вси под Богом ходим… Несторка тебе опора уже, да и Филька с Нечкой Локтевым… Те-то жалимые мужики… Ну ты! – возвысил голос. – Тотчас в рев! Коли что, баю, какая беда там…
Знал, что надобно было бы до разговора с Рассохиным послать в Никулицын рядок к Жирославу Лютичу с Неврюем, и, быть может, послал бы, ежели по-другому дело пошло. Но внутренняя темная ярость не дала пождать ни дня, ни часу. Ведал, не ведал Анфал, чем окончит трудный разговор? Может, и ведал! На Вятке редко кто доживал до преклонных лет, а двинскому воеводе уже переплеснуло на шестой десяток. И ведь мог собрать казачий круг и на кругу объявить рассохинские вины. Да ить на кругу того не выскажешь, что промеж четырех глаз говорится, мог и уйти от ответа на кругу-то Михайло Рассохин!
Михайло явился, как и предполагал Анфал, не один, а с холуями, что после двинского похода носили его, почитай, на руках. И Анфалу с трудом удалось удалить их из горницы, и то, когда сам Рассохин мигнул молодцам: «Пождите, мол, тамо!»
– Сказывали мне! – начал смело и прямо. – Гостя к тебе приволокли, булгарина! Все о том Камском походе забыть не можешь?
– Не могу, Рассохин! – угрюмо ответил Анфал. – Садись! Што стоять-то передо мной?! Погуторим хоша на последях! – И Михайло Рассохин, не выпуская из рук рукояти сабли, присел-таки на краешек скамьи, глядя на Анфала желтым, остановившимся кошачьим взглядом.
– Почто ты меня предал тогда, Михайло, изъясни! Мы ить с тобою вместе дрались на Двине, вместе в полон угодили. Сам ты с Герасимом Расстригою из Нова Города утек! Что же, все было ничевухою, служил ты прушанам и до, и после?
– Не прушанам служил я, князю великому на Москве! – твердо отмолвил Михайло, и глаза его сверкнули опасным огнем.
– И Алаяр-беку! – домолвил Анфал. – За серебро татарское продался, собака, и ватажников погубил, братию свою смерти предал, за них же тебе ответ держать на Страшном суде! Казачьему кругу изменил, гад!
– А ты чего хотел? – оскалив зубы, шипя, произнес Рассохин. – Русь и так была пограблена Едигеем, а ты в ту же пору Булгар и Казань собрался громить?
– Да! – яростно вскричал Анфал. – Да! И не было бы Орды, развалилась в крохи говенные, и мои бы молодцы из той камки иноземной портянки крутили себе, и откатилась Орда, и отпала, как короста, и Волга стала бы наконец русской рекой! И двинули бы наши молодцы на «низ», на Кафу! И Крым стал бы наш, и торговля сурожская пошла бы без сбиров и даруг, без поборов татарских, как было при первых великих князьях киевских, и путь был бы чист от Ледовитого моря до Греческого и до Хвалынского! Мало того похода, другой бы собрал! Поверили ить в меня! И сил хватало! И московит не возразил бы на то, победителей не судят, сам ведашь! Вот на пути чего ты стал, вот что порушил, покорыстовавшись на иудины сребреники! И Русь была бы свободна, а моим молодцам открылась дорога в Сибирь, к тамошнему серебру, да мехам, да китайским товарам! Вятские бабы в китайских шелках ходили бы да в персидской парче!
– А мужики пили бы с утра до вечера! – скривясь, домолвил Рассохин. – А Прокопьев поход позабыл? Ить до Хаджи-Тархана дошли, все города пограбили, все земли разорили, а чем окончило? Подпоил их тамошний князек да пьяных и вырезал всих! И где те камки да аксамиты, где то злато-серебро, где лалы и яхонты многоценные, где бирюза и ясписы, где драгие шемширы, где сукна, и паволоки, и тафты? Где оружие аланское, седла бухарские, бирюзою украшенные, колонтари, байданы, мисюрки, дамасские сабли, где восточные девки раскосые, где кони, верблюды где? Где все то добро, что собрал и награбил Прокоп? Вас на то токмо и хватает, чтобы пройти Волгу нежданным пожаром, залить кровью вымола и погибнуть потом! А платить кому опосле пришло? За тот же Прокопьев поход? Великому князю Московскому! С разоренных земель, с пустых деревень, с понасиленных женок да с детей малых, у коих отцы костью легли на дорогах, вьюгою заволочены, волками отпеты!
– А сказать, сесть за стол, глаза в глаза, как теперь, как ныне, все сущее высказать не мог?
– А ты бы меня послушал, Анфал? А ватажники взяли бы в слух? Я по крайности волжские насады спас от разгрома!
– И все одно, ты – предатель, Рассохин! Ты и под Устюгом пытался меня предать!
– Под Устюгом предать тебя недорого стоило! Догнать того мужичонку да стрелу ему в спину пустить, и сгибли бы вы все на Медвежьей горе!
– Пусть так! Но ты казачий круг порушил, вольную Вятку подвел московитам в руки. У тебя тут уже не казачий круг, а московский воевода, холоп князя Юрия всем заправляет! Кончилась воля, кончилась надея на мужицкое царство, Рассохин!
– А вопросил ты, Анфал, станичников, надобна им али нет та воля, те утеснения, что ты им предложил по первости? Такая жисть, чтобы и баба одна, и треть добычи в казну обчу, и порка на кругу за провинности да воровство… Кому ты все это предлагал? Да они все, наши станичники, воры! Иной и не может без того, чтоб чего-либо не украсть, хошь у закадычного дружка своего! А опосле с тем же дружком и пропить вместях! Ведь они это твое устроение могут терпеть, коли враг у ворот, коли вокруг югра, да лопь, да самоядь, да вогуличи, а пуще того – татары! А дай ты им полную волю! И думашь, других кого не почнут утеснять? Как бы не так! Воспомни Новгород Великий! Отбери у тамошних бояр, да цьто бояр, у холопов-сбоев, у шильников, ухорезов, отбери лишний кус! Свое! И никаких! Да без княжнеской власти нам не ужить, все и погинем, раздеремси тою порой! Плесков на Новый Город, Новый Город на Ладогу, двиняне на Вятку! Вот тебе и вольная воля твоя!
– Дак и что, Михайло, думашь, на таких, как ты, на людях, что способны друга своего ворогам заложить, вырастет что доброе на Москвы? Ну хорошо, будете вы все в одну дуду дудеть, одну власть слушать, а какова та власть? А ежели тот же Василий Дмитрич, или хоть сын еговый, Софьей роженный, захочет Русскую землю со всеми вами Литве подарить? И цьто тогда? Завтра, скажет, переходите на польскую мову да вместо зипунов кунтуши понадевайте литовски! Да ето еще хорошо, а иным свободным людинам, смердам нашим, черному народу – хлопами стать? Порка там да виселицы в кажном панском замке! В шляхту-то не кажный из вас, дураков, попадет! А и не будет того! Кто тебе, Рассохин, тебе и Сеньке Жадовскому заможет обещать, что вы будете набольшими среди протчих? Так же вон, пролезет кто проворый, набает с три короба: мол, тот же Михайло Рассохин с отметником Анфалом дружбу вел, что его для ради опасу сохватать надобно да в железа, в яму! А в яме, Михайло, ты не сидел и не ведашь, цьто ето такое! На моем-то месте ты бы трижды руки на себя наложил, Рассохин! И не будет тебе спокойной жизни, хоша и меня убьешь! Не будет! Всю жисть тебе бояться да думать – кто другорядный? Кто на тебя руку вздынет, как ты на меня? Не завидую тебе, Рассохин, даже ежели и убьешь ты меня – не завидую!