Дни стояли высокие, солнечные, тихие.
В лесу сквозь просветы далеко было видно, как кружились в воздухе падающие желтые листья, как откуда-нибудь пугливо пробегал заяц или с дерева на дерево ловко перепрыгивала белка.
И кругом был слышен малейший шорох. Под ногами шуршали листья, и дорогу быстро перебегали зеленые ящерицы.
На Извивушке была тоже осень.
По гладкой, холодно-прозрачной воде плыли желтые продолговатые листочки ивы. Иногда к ним подбегали серебряные стрелки и обклевывали их, блестя на солнце.
Мой дощатый плотик выглядел каким-то печальным, осиротелым, точно потерял что-то. Лето? Комаров нет. Это хорошо.
По утрам бывает легкая изморозь. Полуденное солнце не жжет. Дни стоят ясные, высокие, спокойные.
Вечереет рано. И потому вечера длинные, красиво задумчивые, золотые. После заката быстро темнеет и становится очень прохладно, сыро.
Ночи густо-синие, многозвездные.
Часто падают с неба звезды: успевай только загадывать желания, чтобы исполнились…
А пока я кончаю записки до весны.
Как птица перестает петь до весны свои песни, так перестаю писать и я: ведь эти строки для меня — тоже песни.
Мы проживем среди природы, может быть, еще с месяц — не больше. И этот весь месяц я посвящаю своей охоте.
Я уйду в глубокий лес и, как дикий зверь, буду бродить там и по ночам разводить огромные костры.
А там — пойдет снег, и мы с Россом поплетемся зимовать в теплую избу.
В деревне ждет меня школа, ждут маленькие и большие ученики; надо со всеми поделиться своей грамотой, своими мыслями.
Завтра Иоиль забирает с собой Пича и уходит домой — ждать меня.
Завтра же мы с Россом распростимся с землянкой и уйдем — котомка с запасами уже готова — лесовать в глубокую, дикую глушь лесов и озер.
Если встретим жадную росомаху, медведя или волка — посмотрим, кто сильнее.
Если не встретим — будет лучше, потому что так спокойнее будем кочевать, наслаждаться первобытной, дикой непроходимостью, так будем спокойнее дышать настоящим лесным духом, который так приятно пахнет столетними пнями, вечным мхом и гниющими листьями; и пахнет также сильными побегами и золотыми растущими надеждами…
Зима прошла.
На пригревах зазеленели проталинки.
Кончился долгий, снежный, печальный сон, холодный сон земли.
Пора вставать! Пора вставать!
Солнце! Солнце! Столько солнца!
Солнце в небе, солнце в каждой душе, солнце в каждой разбухшей почке дерева.
Хочется, закинув голову, куда-то безудержно бежать, кого-то встречать…
Весна! Весна!
За растаявшим Мартом пришел Апрель — месяц половодья.
Прилетели дикие утки, обрадовались половодью.
А над озимыми, ярко-зелеными полями целый день звенит жаворонок.
Развеснилась весна.
Распахнулись голубые ворота, высокие-высокие, выше неба.
Шумно вбежал в голубые ворота желанный гость — Май-месяц; за ним влетели с звонкими песнями птицы и рассыпались повсюду душистые, пестроцветные цветы.
И начался беззаботный Праздник Зеленой Жизни.
— Что такое Май-месяц?
Это — празднество Рождения Земли.
В этот счастливый месяц Бог создал Землю, и каждую весну в эти дни он спускается с неба и гостит у Земли.
Оттого, может быть, в майские дни так мудро просветляются человеческие души и сердца наполняются чистой, утренней любовью. А Земля наряжается в цветы, как невеста.
Или многоцветный Май — это одна беспрерывная, ликующая, радо-радостная Песня, которую поет сама Земля. И под эту дивную Песню звери парами рыскают по лесу, птицы вьют гнезда и каждый человек, тайно улыбаясь, говорит:
— Люблю…
Что же такое Май-месяц?
Это — одно солнечное, розовое утро, когда молодые, стройные березки-белоножки выбегают из рощ на зеленый простор лугов, берутся за ветки, как за руки, и пляшут, и кружатся чудесными хороводами по цветистой траве, сияющей росинками-радостинками.
Или, может быть, Май — это самая красивая, одна-единственная сказка, которую слушают вместе и букашки, и звери, и птицы, и люди, и все глубоко понимают ее — любимую.
Ах, Май, Май!
Серебряные стрелки, серебряные стрелки!
В полдень,
на речушке Извивушке,
на дощатом плотике,
под зелеными грусточками,
схоронившись от жары,
я лежу.
И, прислонившись
носом к самой воде,
я гляжу на зеленое дно,
и мне все ясно видно.
Вот из-под плотика
выплыли остроглазые
рыбки и,
сверкнув серебром, убежали.
Из-под камешка
вдруг выскочили пузырьки,
бусами поднялись наверх
и полопались. Кто-то
прошмыгнул в осоку
и оставил мутный след.
Где-то булькнуло.
И под плотик пронеслась
стая серебряных стрелок.
Успокоилось.
Рука течения снова
спокойно стала гладить
зеленые волосы дна.
На солнечном просвете
сквозь кусты в воде
что-то — мне не видно что —
беленькое, крошечное
заиграло радужными лучами,
как вечерняя звездочка.
У! Из-под плотика выплыла
целая туча рыбешек.
И вот потянулись вперед,
рассыпались, зашалили,
точно только что выпущенные
школьники из школы.
Ужо подождите учителя —
старого окуня
или учительницу —
зубастую щуку,
они вам зададут!
Ото! Все разбежались.
То-то. Кто куда?
Потом все — откуда? —
снова столпились
и побежали дальше.
Над головой веретешко
пролетело, за ним кулик.
Ветерок подул,
закачались кроткие,
зеленые грусточки
над речушкой —
Извивушкой.
Хлюпнула вода под плотиком,
стрельнула серебряная
быстрая стрелка
и запуталась в шелковых
ленточках осоки.
Ну вот… Ах ты!..
Вот напугала дикая:
чуть не в нос стрельнула
шальная стрелка.
Я даже отскочил.
Дни мелькают быстро, весело и пестроцветно, точно юркие, разыгравшиеся мальчишки один за другим перевертываются через голову.
С утра я начинаю на разные лады распевать песни, которые нигде не слышал, и сам придумываю слова и сейчас же забываю их.
Часто мы поднимаем спор с Иоилем:
— Иоиль, — кричу во все горло, — я старше тебя, разве ты это не видишь?
— Нет, нет, — отвечает Иоиль, — я старше тебя.
— Нет, я!
— А нет, я!
У меня доброе сердце, и я уступаю первый, но с маленьким условием:
— Ну ладно, Иоиль, я согласен, что ты старше меня, но только на один год. Хорошо?
— Хорошо.
Я прекрасно лазаю по деревьям и каждый раз проделываю это с огромным удовольствием.
Особенно, когда есть ветер, положительно не могу удержать себя: я выбираю самое высокое дерево, взбираюсь на верхушку и, сильно раскачиваясь, нарочно подставляю лицо порывам ветра.
Однако мое мальчишество ничуть не мешает мне быть взрослым в свое время. Оно искренне делает меня счастливым и сильным.
В порывах ветра я часто слышу мудрые песни о безудержной воле. И, главное, так я ближе и глубже ощущаю радость жизни.
Кто осудит меня за то, что я весел и счастлив? Никто, да.
А я смело осуждаю всех печальных и несчастных.
Осуждаю вас, несчастные, за то, что вы безжалостно оскорбляете горестными слезами свою прекраснейшую Мать-Землю, которая позвала вас на радостный пир жизни. Осуждаю и за то, что знаю, как люди стыдятся видеть самих себя по-детски веселыми, вольными и не стыдятся показать друг другу своих жалких слез взрослых рабов; слез, оскорбляющих прекраснейшую Мать-Землю, которую воспевают птицы, украшают цветы, любят дети и радуют лучи солнца.
О, Земля!
Смотри: я скорблю твоей скорбью за взрослых печальных гостей, оскорбляющих тебя, лучезарную…
О, Земля, Земля!
Смотри: зато я люблю тебя горячей, истинной любовью желанных гостей-детей и радуюсь твоей радостью за них, величающих тебя, мудрую, родную, жизнедатную.
Я пляшу, кружусь от веселья, падаю на землю, целую каждую травинку, каждый листочек и так крепко и много целую землю, что потом она долго хрустит на зубах, а я, как птица, беззаботно распеваю свои песни, и душа сладостно жмурится от ослепительного счастья, точно глаза от утреннего солнца.
Да, жить — значит, каждый новый миг открывать новую радость.
Из книги «Путь энтузиаста»
Снежной зимой
Жизнь делилась на две части: на лето и зиму.
Летом мы ждали зиму, а зимой — лето.
Я любил то и другое, и вообще все любил, что видел, слышал, ощущал, понимал и не понимал.
Первый пушистый снег, первые заморозки, застывающая у берегов Кама, затихающая пристань, короткие дни, длинные ночи, теплая одежда, оладьи перед школой, снежные тропинки, легкий тормошащий воздух — все наполняло радостным ожиданьем настоящей зимы.
А зимой, когда глубокий снег белым толстым одеялом укрывал землю и Каму, когда действительно приходила и владычествовала зима, мы, поспешно вернувшись из школ, катались на лыжах, коньках, санках, делали ледяные горы-катушки, поливали, мерзли, отогревались и снова бежали к сугробам до темноты, а потом дома лениво учили уроки.
Ждали Рождества, потому что ждали денег на всяческие наши расходы, а приход давало только Рождество.
Обычаем было ходить детям по домам родственников, знакомых и незнакомых и славить Христа, то есть петь молитву «Христос рождается, славите», и за это получать серебро.
Славленых денег набиралось порядочно, так как много было родственников.
А потом — елки с подарками, гости-маскированные.
Эти маскированные производили особо яркое впечатление. Приезжали компании, разодетые в необыкновенные цветные костюмы, в колпаках, обязательно в масках с большими носами, и все отчаянно плясали, тряслись, хохотали.
Кто это были такие, неизвестно до жути, но забавно.
Являлись и такие маскированные, что после их ухода исчезали две-три шубы.
Ходила также по домам «шайка разбойников».
Это бродячий театрик.
Если пускали в дом «шайку разбойников», они, раскинув ручные декорации, разыгрывали с пеньем и плясками пьесу из жизни разбойников.
И за это брали два рубля, если с хозяйской выпивкой, а без выпивки — три рубля.
В крещенский сочельник девицы гадали.
Наша нянюшка в этом деле принимала горячее участие, помогая девицам выискивать суженых-ряженых.
Гаданье устраивалось всерьез, с волнениями загадочного трепета перед судьбой.
Все было окутано густой пеленой религии, обычаями старины, приметами, гаданьями, предсказаньями, наговорами, ворожбой, заклятьями, вещими снами.
Со страхом ощупывали мы свои кресты и глубоко залезали под одеяло с головой, укладываясь спать, под стон метели.
А утром смотришь — опять солнце, снег, зимняя тишина, по Каме возы тянутся.
И опять забывали про все.
А дальше — масленица.
Блины, оладьи.
Нас увозили в разубранной кошевке кататься на лошади по проспекту, где бесконечной лентой двигался весь город, многие на парах и тройках с бубенцами.
На масленице я впервые прикоснулся к искусству.
Надо сказать, что перед этим я никогда не бывал в театре.
А тут около базара, среди громадной толпы, увидел вновь отстроенный большой дощатый балаган с парусиновой крышей и вывеской:
ЦИРК КАМБАРОВА
На балконе балагана стояли размалеванные артисты и среди них — великан с усами.
Клоун в колпаке, в полосатом балахоне, с крупчаточным лицом и бельмом кричал:
— Эй, публика почтенная, торопитесь покупать билеты: сейчас начинается небывалое представление, или чудеса и разгадка тайн черной магии. Со всех по гривеннику, а у кого рыжая борода — двадцать копеек.
Публика гоготала.
А возле балагана продавали горячий сбитень из жестяных самоваров, сахарные плюшки, пряники, оладьи, блины, пирожки.
Я выпил стакан сбитня с плюшкой, купил билет и вошел под парусиновую крышу.
Шарманка с барабаном, мальчик-акробат в трико, девочка на трапеции, гармонист, плясун, дрессированная собака, великан с гирями, петрушка-кукла, лубок со вставными лицами и сам клоун Камбаров — все это невиданное зрелище в блестках и позументах изумило, очаровало, поразило.
Долго не мог оторваться от балаганного дива — вот какие восхитительные дела живут на этом свете!
Жить очень замечательно: ведь впереди могут встретиться новые чудеса.
И потому:
— Давай еще стакан сбитня и плюшку за три копейки.
А дальше тянулся бесконечный великий пост под тихий однотонный благовест Слудской церкви.
Весь пост дома кормили постной пищей, и только на базаре можно было тихонько пожевать на пятак колбасы.
На четвертой неделе поста заставляли говеть, ходить постоянно в церковь и читать молитву «Господи, владыко живота моего».
Самое страшное — исповедоваться попу во грехах: вдруг да узнает, что стащил у тетки с комода полтинник или в ученическом дневнике двойку переправил на четверку.
Причащаться — вот это удовольствие: дают запивать теплым красным вином и просфорку.
Но главное утешение — скоро Пасха, весна, ледоход, пароходы, солнце, лето и не учиться.
О, на Пасхе замечательно: заутреня, фейерверки, бенгальские огни, пальба, новые рубашки, штаны, куличи, сыр, под воротами качели, в бабки можно играть, кругом звон колокольный. Хочешь — лезь на колокольню.
Через Каму ходить нельзя: лед синий, водяной, вот-вот тронется.
Кругом ручьи, земля, птицы.
Буксирная пристань оттаяла и ждет грузчиков, товаров, пароходов, баржей и ждет нас, неизменных гостей.
Скоро, скоро!
Вода прибывает.
И вдруг неистовый крик:
— Кама тронулась! Смотрите!
Все бросаются к окнам: широкой полосой движется камский лед, перекашивая черные навозные дороги.
Первые стихи
Третий день Пасхи.
В зале на праздничном столе — куличи, крашеные яйца, шоколадный сыр, разные вина, закуски, поросенок, гусь.
Мы пришли от обедни.
Все меня поздравляют и дарят конфеты: сегодня мои именины, мне исполнилось двенадцать лет.
Кругом праздник: на Каме — первые пароходы, в небе — горячее солнце, во дворе — качели, и всюду разливается колокольный звон.
Появились гости — братишки, сестренки.
Для всех мы приготовили сюрприз: в дровяном сарае устроили цирк (перед этим готовились две недели).
В цирке висела трапеция, стояли гири и разные предметы для игры.
Все пошли в цирк.
Представленье началось французской борьбой.
Алеша вызвал на борьбу одного из гостей.
Схватка сразу приняла бешеный характер и быстро кончилась тем, что оба борца наскочили на столб, ударились несколько раз головами и порвали рубахи.
Борцов едва растащили; у каждого из них засветились волдыри на лбу.
Вторым номером, в качестве акробата, появился я — на трапеции.
Проделав несколько трюков, я начал «крутить мельницу» через голову, но так крутанул, что со всего размаху брякнулся головой об землю.
Публика заревела от ужаса.
Меня, несчастного именинника, долго обливали холодной водой, пока я вернулся с того света и подал признаки жизни.
Представленье кончилось.
К вечеру я отошел, оправился настолько, что предложил гостям дома выслушать несколько стихов собственного сочинения.
Приняв гордую позу, громко начал:
Я от чаю
Все скучаю,
А потому я чай не пью.
Взрослые домашние закричали:
— Ты врешь, врешь! Ты чай пьешь!
И не дали мне читать дальше.
Напрасно я силился объяснить, что это надо понимать особенно, что это — стихи.
Словом, сквозь слезы начал другое:
Весна открыла Каму,
А я открыл окно.
Зачем, зачем мне сиротою
Останься суждено.
Пароходики, возьмите вы меня,
Увезите в неизвестные края.
Ребятам это очень понравилось; но взрослые заявили, что эти стихи я украл, наверно, у Пушкина.
Тогда я решил никогда больше не читать своих стихов дома и, кстати, отказался пить чай и не пил очень долго.
Но стихи — назло взрослым — писал часто, упорно, много и прятал их в тайное место, хранил аккуратно.
А читал еще больше, запоем читал, и заучивал большие поэмы Пушкина, Лермонтова, Некрасова.
Каждый двугривенный нес на базар и там на толчке покупал разные книжки и давал читать матросам, точно записывая, кому какую книжку дал.
Особенно нравилось читать про разбойников. До сих пор помнятся три любимые: «Яшка Смертенский, или Пермские леса», «Васька Балабурда», «Маркиз-вампир».
Но когда нашел на базаре «Стеньку Разина», с ума спятил от восхищения, задыхался от приливающих восторгов, во снах понизовую вольницу видел, и с той поры все наши детские игры сводились — подряд несколько лет — к тому, что ребята выбирали меня атаманом Стенькой и я со своей шайкой плавал на лодках, на бревнах по Каме. Мы лазили, бегали по крышам огромных лабазов, скрывались в ящиках, в бочках, рыли в горах пещеры, влезали на вершины елок, пихт, свистели в четыре пальца, стреляли из самодельных самострелов, налетали на пристань, таскали орехи, конфеты, рожки, гвозди и все это добро делили в своих норах поровну.
Вообще с игрой в Стеньку было много работы, а польза та, что мы набирались здоровья, ловкости, смелости, энергии, силы.
Я перестал писать плаксивые стихи о сиротской доле. Почуял иное.
Например:
Эй, разбойнички, соколики залетные,
Не пора ли нам на битву выступать,
Не пора ли за горами
Свои ночки коротать.
Уж мы выросли отпетыми,
Парусами разодетыми, —
Ничего тут не поделаешь,
Когда надо воевать.
Эти стихи я сочинил на сеновале после того, как купил четверть фунта пороха, высыпал его в проверченную в косогоре дыру и взорвал.
Вот это было громкое удовольствие! Не знаю почему, но я по-настоящему, вдумчиво верил тому, о чем пелось в песнях.
Каждая песня, если она грустная, действовала на меня так проникающе, что все нутро наполнялось щемящими слезами.
Жадно прислушивался к прекрасным словам и моментально запоминал, как драгоценную правду о жизни, которой еще не знал, не изведал.
Однажды грузчики, сидя на ящиках во время ожиданья работы, пели:
Время, веди ты коня мне любимого,
Крепче держи под уздцы:
Едут с товарами в путь из Касимова
Муромским лесом купцы.
Долгие месяцы эта песня была любимейшей, пока не услышал у тех же грузчиков:
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой..
Над этой песней я ревел — так замечательно ее пели грузчики.
И, по совету грузчиков, матросов я добился того, что мне купили гармошку дома, и вот скоро заиграл, запел:
Хаз-Булат удалой,
Бедна сакля твоя.
Много выучил песен и распевал на дворе матросам под гармошку.
Много, жадно читал, много писал стихов и прятал, затаив неодолимое желание стать когда-нибудь поэтом.
В школе читал наизусть заданные стихи лучше всех и легко, отлично писал школьные сочиненья, но никому никогда не говорил, что сочиняю свои стихи, ибо боялся насмешек, так как считал свои стихи плохими: ведь никто не учил меня и никто моей судьбой не интересовался.
Только и ждал: вот вырасту, стану умным, самостоятельным и тогда…
Ого! Тогда что-нибудь выйдет.
Кама
По-настоящему серьезно я возлюбил волшебницу Каму после того, когда тонул в ней шестой раз: едва из-под плотов вытащил меня за волосы рыбак.
Обсушиваясь у костра в качестве бывшего утопленника (чтобы об этом не узнали дома — ни-ни-ни, а то прощай рисковое рыбатство!), я призадумался и решил, что Кама — вещь непостижимо чудесная, таинственная, многорыбная, богатейшая великая река, которая не выносит шалостей, и, стало быть, надо глубоко уважать ее торжественное теченье.
Вот с этой поры всю силу любви отдал Каме и так горячо сдружился с ней, что дороже Камы ничего не было у меня на свете.
Как бурный приток, я втекал в ее воды, и это стало теченьем счастья.
Это наполнило берега моей жизни несказанным величием бодрости и слиянием с окружающим миром.
Да! Не знаю: быть может, я вырос настолько, что за спиной, как окрепший голубь, крылья почуял, но Кама вдруг вот воротами распахнулась, и тут понял я всю неисчерпаемую ее щедрость и призывающие объятья.
Это Кама — у ночного костра за чайником — рассказывала мне, начинающему смешному рыбаку, удивительную повесть о том, что Пушкин и Колумб, Гоголь и Эдиссон, Некрасов и Гарибальди в свое время были такими же, как я, мальчиками, но выросли, много учились, много знали, много работали, много боролись и вот сумели стать великими.
В те малые годы я достаточно знал об этих великих, с раскаленной жадностью упивался книгами, заучивал наизусть Пушкина, Лермонтова, Некрасова (до всех и до всего доходил своей головой, так как никто ничему меня не учил и никто ни капли мной не занимался), читал с удовольствием вслух матросам стихи, смешил всех своей будоражной энергией, нелепыми фантазиями, дикими, будто ветер шальной, порывами в неизвестность.
И, главное, никогда не обижался, если меня совершенно не понимали и моих изобретений не ценили.
За все свое детство и юность я не помню ни единого случая, чтобы меня за что-либо, хотя бы нечаянно, похвалили.
Я же изо всех сил старался для всех сделать, выдумать что-нибудь приятное, удивляющее, но увы…
Сиротство обрекло на полное одиночество.
Всегда я стоял, как отодвинутый стул, в стороне.
Однако это сиротское положение не мешало мне видеть с иного берега жизнь и быть затейником в веселых играх на широком дворе, на пристани, на раздольной Каме.
Ах, эта Кама!
Единственная, как солнце, любимая река, мою мать заменившая: она светила, грела, утешала, призывала, дарила, забавляла, катала, волновала, купала, учила.
И маленькому сыну своему обещала гуще прибавить крепких, здоровых, привольных дней, чтобы вырос он ядреным, толковым парнем.