Василий Пушкарёв. Правильной дорогой в обход — страница 9 из 23

[101].

Заполняться «сплошь и рядом произведениями формалистического и натуралистического порядка» Русский музей начал в 1920-е. Так, уже в 1920 году в собрание музея поступили произведения «новейшего русского искусства» из коллекции Александра Коровина[102], а в 1922 году работы Кузьмы Петрова-Водкина, Павла Кузнецова, Петра Кончаловского, Натальи Гончаровой, Михаила Ларионова, Василия Рождественского, Александра Матвеева, Роберта Фалька, Натана Альтмана, Павла Филонова, Владимира Татлина, Петра Митурича, Льва Бруни, Георгия Якулова, Надежды Удальцовой, Василия Кандинского и Казимира Малевича были представлены в постоянной музейной экспозиции[103].

В марте 1926 года было принято решение о расформировании Музея художественной культуры и передаче его коллекций в Русский музей[104]. Собрания Музея художественной культуры стали фундаментом коллекции Отделения новейших течений, созданного в 1927 году, во многом из них была сформирована первая экспозиция Отделения, концептуально имевшая статус временной выставки. Однако смена политического вектора в 1928 году стала для Отделения новейших течений приговором: постепенное снижение активности в работе привело к тому, что в 1932 году оно в документах значится уже как «бывшее». В июне 1931 года в Русском музее была открыта «Опытная сжатая экспозиция искусства кризиса капитализма», на которой авангардные произведения были выставлены в сопровождении броского этикетажа, помогавшего зрителю усвоить установки исторического и диалектического материализма[105].

В 1936 году после докладной записки Керженцева и публикации его программной статьи «О Третьяковской галерее»[106] «консервироваться» в запасниках должны уже были работы авангардистов – к экспонированию они были запрещены[107]. О дальнейших практических шагах на пути формирования закрытого «особого хранения» в Русском музее в своих воспоминаниях писал Василий Пушкарёв: «27 марта 1937 года постановлением № 74 Всесоюзного комитета по делам искусства при СНК СССР за подписью П. Керженцева было дано распоряжение всем художественным музеям «произвести распределение находящихся в фондах (вне экспозиции) художественных произведений на две категории – запас «А» и запас «Б»». Запас «А» не требует пояснений, запас «Б» составляют художественные произведения, не представляющие интересы для музея в экспозиционном и научном отношении». Само по себе постановление кажется даже невинным. Ничего в нем не говорится ни о формалистах, ни о модернистах. Речь, однако, идёт о ненужных и, надо полагать, малохудожественных, неэкспозиционных произведениях, которые выделяются музеям и «поступают в распоряжение распределительной комиссии» … видимо для передачи другим музеям. Однако на практике это невинное деление художественных произведений на «А» и «Б», то есть на первый и на второй сорт, являлось первым государственно-организованным актом нигилистического отношения к так называемому «формалистическому» искусству. Помимо письменного распоряжения было ещё и устное указание Керженцева, согласно которому (как утверждает Я. П. Пастернак, бывший тогда заведующий отделом советского искусства Русского музея) занялись переводом в раздел «Б» тех картин, которые были «левее Бродского». К сожалению, это касалось не только произведений советского периода, но и дореволюционного. Причём процесс перевода в разряд «Б» не был одномоментным. Это была целенаправленная акция, которая длилась до 1946 года, и все произведения, поступившие до этого срока, манера исполнения которых не укладывалась в рамки «ахрровского соцреализма»[108], записывались в инвентаре музея шифром «ЖБ», то есть «живопись Б». Традиция оказалась настолько живучей, что отдельные рецидивы перевода в группу «Б» или записи в инвентаре во второй сорт наблюдались даже в 1951 году. Именно в это время получила шифр «ЖБ» картина Петрова-Водкина «На линии огня», подаренная музею вдовой художника Марией Фёдоровной по моей просьбе. И не только живописи это касалось. Была переведена в разряд «Б» по тем же причинам вся «левая» или «формалистическая» графика (рисунок, акварель) дореволюционного периода и советского времени и гравюра советского времени. Что же оказалось «левее Бродского»? Левее Бродского оказались все картины революционного периода и большая часть произведений советского времени К. С. Петрова-Водкина. … Не поднялась рука перевести туда же его портрет Анны Ахматовой, три автопортрета художника, картину «Девушка у окна» (1928) и несколько натюрмортов. Естественно, оказались «левее Бродского» и были переведены во второй сорт все произведения Н. Гончаровой, М. Ларионова, А. Лентулова, Л. Поповой, П. Кузнецова, многие вещи П. Кончаловского, И. Машкова, А. Куприна, А. Дайнеки, С. Герасимова, В. Чекрыгина, И. Пуни, В. Лебедева, Н. Удальцовой, М. Шагала, Р. Фалька, А. Шевченко и многих других. Конечно, весь Кандинский, Малевич, Филонов тоже оказались во втором сорте, хотя по каким-то неведомым соображениям «Красный квадрат» Малевича (1913), поступивший в 1926 году, оказалась в первом сорте, только с одной буквой «Ж» (живопись). Несколько его ранних рисунков тоже оказались в первом сорте, так же, как и учебные рисунки натурщиков П. Филонова. И ещё одно чудо – Сарьян весь оказался первого сорта. Перечислить всех художников, произведения которых были отправлены в группу «Б» просто невозможно. Пощады не было никому …»[109]

Художник Павел Зальцман, ученик Филонова, 14 января 1955 года оставил запись в своем дневнике о посещении экспозиции Русского музея в Михайловском дворце: «Грязно и подло-скверная развеска, и темно. Репин расползся на что-то шесть-семь комнат. Врубель, Кустодиев и т. д. затиснуты в жестокую тесноту. От Сомова кусочки. «Дамы в голубом» нет. На Коровине, как и в Третьяковке, российская живопись кончается. Все-таки Васнецов и ещё две-три вещи Врубеля; и даже он – хотя я и не выделял его никогда как одного из самых близких – ясно спрашивает: зачем всё предыдущее, вся эта компания копиистов и техников? Это огромная ошибка, выбранная художественным учреждением, а во-вторых, обывательским спокойствием, которого вовсе не хотят нарушать. Всё это вообще не искусство – и дело это ясно, но теперь особенно этого не должны понимать»[110].

К этому следует добавить, что в 1950–1970-е годы даже упоминание репрессированных художников и их произведений в искусствоведческой литературе, посвященной послевоенному десятилетию, было невозможно – по тем же цензурным соображениям. Подобные темы могли возникать лишь между строк и в виде эвфемизмов: «некоторые противоречивые тенденции и явления», «недостатки профессионального мастерства», «любование внешними, чисто зрелищными моментами», «интерес к праздничным сторонам жизни»[111]. Сам факт любого открытого разговора о художниках, чье творчество шло вразрез с официальной советской эстетической доктриной, несомненно, носил скандальный характер. Официально о существовании искусства, для которого был важен формальный поиск, можно было упоминать только так: «…Главной особенностью упаднического буржуазного искусства является безыдейность, находящая свое выражение или в формализме (кубизм, импрессионизм, футуризм и т. п.), или в натуралистическом изображении действительности. Буржуазное искусство целиком подчинено интересам империалистической буржуазии, оно призвано развращать сознание масс…»[112]. Или так, как в 1960 году в своем докладе «Жизнь народа – источник творчества советских художников» это делал живописец-функционер Владимир Серов: «Вера в советского человека, в непобедимость его идей красной нитью проходит через творчество художников Российской Федерации. В этом резкое отличие советского искусства от буржуазного искусства современного запада, где неверие в человека стало принципом, где полностью вытравлено здоровое восхищение жизнью, где художник, едва перешагнув грань беспредметности, начитает с патологическим любопытством смаковать картины гниения и распада. Там – разложение и смерть, у нас – созидание и жизнь»[113].

В общем, к моменту появления Александра Маршака в Русском музее все по-настоящему впечатляющее можно было увидеть только в запасниках. Посещение фондов Русского музея было возможно: искусствоведам, художникам, студентам с преподавателем при наличии веских причин (например, при изучении искусства рубежа веков) доступ к ним давали[114]. Однако попасть туда было непросто (и да, история Пушкарёва про бывшего министра культуры СССР А. Н. Михайлова с его «пожалуйста, смотрите, для нас это давно пройдённый этап, который теперь уже не представляет интерес для советского искусства»[115] ни на секунду не должна вводить в заблуждение). То, каким образом развивались события после выхода публикации, лишний раз это подчеркивает.

28 марта 1960 года статья «Искусство России, которое никто не видит» вышла в печать. Василий Пушкарёв вспоминал: «Естественно, журнал “Лайф” дошел до нашей страны. В отделе культуры ЦК КПСС разразился скандал, попало руководству Министерства культуры РСФСР. Моя директорская деятельность в Русском музее повисла на волоске. Конечно, я был сразу вызван в ленинградской обком КПСС в отдел культуры, где, помимо изрядной выволочки, получил строгое указание допускать иностранцев в запасники, где хранятся «формалистические» произведения, только с письменного разрешения Министерства культуры