Василий Розанов как провокатор духовной смуты Серебряного века — страница 25 из 113

Чудо творений Достоевского заключается в устранении расстояния между субъектом (читающий) и объектом (автор), в силу чего он делается самым родным из вообще сущих, а, может быть, даже и будущих писателей… Это несравненно выше, благороднее, загадочнее, значительнее его идей. Идеи могут быть «всякие», как и «построения»… Но этот тон Достоевского есть психологическое чудо [РОЗАНОВ-СС. Т. 4. С. 530].

Но в эту же бочку меда непременно добавлялась ложка дегтя. Оказывается тот же «самый-самый», любимый и чтимый:

Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее.

Пророком «завтрашнего» и певцом «давнопрошедшего».

«Сегодня» — не было вовсе у Достоевского («Опавшие листья. Короб первый»).

Будучи охранителем и полагая, что все существуещее — от Бога, а значит оно есть и единственно верное, Розанов, как социальный мыслитель, в то же самое время утверждал, что:

Русский человек не бессодержателен, но русское общество бессодержательно («Уединенное»).

Все «казенное» только формально существует. Не беда, что Россия в «фасадах»: а что фасады-то эти — пустые.

И Россия — ряд пустот.

«Пусто» правительство — от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь — пусты и университеты.

Пусто общество. Пустынно, воздушно.

Как старый дуб: корка, сучья — но внутри — пустоты и пустоты («Опавшие листья. Короб первый»).

И пошло все в «иностранщину», пошло пошло, шаблонно, мундирно, важничая, — пренебрегая золото родных голов, горячее сердце русских грудей, честную и верную службу русского человека русской земле, совершилось и поднесь совершается что-то дикое и ни в одной земле небывалое, ни в чьей истории неслыханное: забивание, заколачивание русского человека и русского дара в русском же своем отечестве. Этого — ни у негров, ни у турок, ни у китайцев нет, это — только в одной России, у одних русских [РОЗАНОВ-СС. Т.4. С. 613].

Такая вот «многогранность» мысли, правильнее сказать — протеизм, мало у кого из его читателей вызывал чуткое понимание, о чем свидетельствует жесткая критика Розанова-публициста современниками. Это обстоятельство порождает представление о том, что Василий Розанов, мол-де, не был понят и по существу отвергнут большинством его современников, — см., например, [НИКОЛЮКИН (II)]. С нашей же точки зрения такого рода видение личности Розанова на литературно-общественной сцене Серебряного века является весьма спорным. Отзывы ведущих мыслителей и многих крупных писателей той эпохи, включая такие полярные фигуры, как Николай Михайловский, Максим Горький, Петр Струве, Николай Минский, Аким Волынский, кн. Сергей Трубецкой и Дмитрий Мережковский, свидетельствуют об обратном. В кругах русской интеллектуальной элиты, где собственно и обретался Розанов, он был «анфан террибль», но при этом его, бесспорно, считали гением. О гениальности Розанова уже в начале XX в., трубили Мережковский и Гиппиус. По утверждению Дмитрия Мережковского, например, озарявшие Розанова философские прозрения ставили его в один ряд с Ницше. Розанова также сравнивали с Бергсоном — философским кумиром той эпохи. Николай Бердяев в статье «О „вечно бабьем“ в русской душе» писал:

Розанов сейчас — первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности. Есть у Розанова особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов. У него нет слов отвлеченных, мертвых, книжных. Все слова — живые, биологические, полнокровные. Чтение Розанова — чувственное наслаждение. Трудно передать своими словами мысли Розанова. Да у него и нет никаких мыслей. Всё заключено в органической жизни слов и от них не может быть оторвано. Слова у него не символы мысли, а плоть и кровь. Розанов — необыкновенный художник слова, но в том, что он пишет, нет аполлонического претворения и оформления. В ослепительной жизни слов он дает сырье своей души, без всякого выбора, без всякой обработки. И делает он это с даром единственным и неповторимым. Он презирает всякие «идеи», всякий логос, всякую активность и сопротивляемость духа в отношении к душевному и жизненному процессу. Писательство для него есть биологическое отправление его организма. И он никогда не сопротивляется никаким своим биологическим процессам, он их непосредственно заносит на бумагу, переводит на бумагу жизненный поток.

Это делает Розанова совершенно исключительным, небывалым явлением, к которому трудно подойти с обычными критериями. Гениальная физиология розановских писаний поражает своей безыдейностью, беспринципностью, равнодушием к добру и злу, неверностью, полным отсутствием нравственного характера и духовного упора. Всё, что писал Розанов, писатель богатого дара и большого жизненного значения, есть огромный биологический поток, к которому невозможно приставать с какими-нибудь критериями и оценками.

Трудно передать своими словами мысли Розанова. Да у него и нет никаких мыслей. Все заключено в органической жизни слов и от них не может быть оторвано. Слова у него не символы мысли, а плоть и кровь. Розанов — необыкновенный художник слова, но в том, что он пишет, нет аполлонического претворения и оформления. В ослепительной жизни слов он дает сырье своей души, без всякого выбора, без всякой обработки. И делает он это с даром единственным и неповторимым. Оне презирает всякие «идеи», всякий логос, всякую активность и опротивляемость духа в отношении к душевному и жизненному процессу. Писательство для него есть биологическое отправление его организма. И он никогда не сопротивляется никаким своим биологическим процессам, он их непосредственно заносит на бумагу, переводит на бумагу жизненный поток. Это делает Розанова совершенно исключительным, небывалым явлением, к которому трудно подойти с обычными критериями. Гениальная физиология розановских писаний поражает своей безыдейностью, беспринципностью, равнодушием к добру и злу, неверностью, полным отсутствием нравственного характера и духовного упора. Все, что писал Розанов, писатель богатого дара и большого жизненного значения, есть огромный биологический поток, к которому невозможно приставать с какими-нибудь критериями и оценками[102].

Розанов — это какая-то первородная биология, переживаемая как мистика. Розанов не боится противоречий, потому что противоречий не боится биология, их боится лишь логика. Он готов отрицать на следующей странице то, что сказал на предыдущей, и остается в целостности жизненного, а не логического процесса. Розанов не может и не хочет противостоять наплыву и напору жизненных впечатлений, чувственных ощущений. Он совершенно лишен всякой мужественности духа, всякой активной силы сопротивления стихиям ветра, всякой внутренней свободы. Всякое жизненное дуновение и ощущение превращают его в резервуар, принимающий в себя поток, который потом с необычайной быстротой переливается на бумагу. Такой склад природы принуждает Розанова всегда преклоняться перед фактом, силой и историей. Для него сам жизненный поток в своей мощи и есть Бог [ФАТЕЕВ. Кн. II. С. 42–43].

В среде русских символистов[103] Василий Розанов был одним из самых уважаемых авторитетов и хотя, казалось бы, он

отнесся к возникновению символизма отрицательно, но в действительности все было несколько иначе. При неприятии символистской беллетристики и поэзии — в первую очередь Бальмонта и Брюсова Розанова связывало с символизмом парадоксальное внутреннее единство. Само название его книги — «Опавшие листья» — глубоко символично. Безвозвратно ушедшие, прожитые мгновения человеческой жизни, словно опавшие листья с древа земного бытия. Осознание связи и смысла, существующего не только в сфере земного, реального, но и в ином, метафизическом пространстве сближает Розанова с символистами, как и новаторство его прозы. С другой стороны, осязаемая вещественность, бытовая и бытийная предметность, «фетишизм мелочей» приводит Розанова к особому типу литературной работы [КАЗАКОВА Н. С. 82–85].

Вот, например, как оценивает одну из статей Розанова видный деятель символистского движения Дмитрий Философов — интимный друг и член семейства Мережковский-Гиппиус, в своем письме от 13 июля 1901 г.:

Но сначала позвольте мне выразить свое удивление перед той неисчерпаемой свежестью и оригинальностью, которыми переполнена вся статья. Какое замечательное умение быть глубоким и крайне опасным — при столь скромной и истинно художественной внешности [ВзГр. Кн. 2. С. 41]

С Розановым поддерживали отношения все ведущие представители символистского движения, включая Александра Блока (sic!). По свидетельству современников, Розанов и члены его семьи — воцерковленные православные (sic!), принимали участие в модных в символистских кругах «мистических радениях», заимствованных у хлыстов[104], — см. об этом [ЭТКИНД].

Е. П. Иванов [105]: Из письма А. А. Блоку. 9–10 мая 1905 г.

…у Минского по предложению Вячеслава Иванова и самого Минского было решено произвести собрание, где бы Богу послу(жили, порадели, каждый по пониманию своему, но «вкупе»; тут надежда получить то религиозное нелегкое в совокупном собрании, чего не могут получить в одиночном пребывании. Собраться решено в полуночи (11 1/2 ч.) и производить ритмические движения, для расположения и возбуждения религиозного состояния. Ритмические движения, танцы, кружение, наконец, особого рода мистические символические телорасположения. Не знаю, в точности ли так я передаю, но смысл собрания, предложенного Минским и Ивановым в воскресенье 1 мая у Розанова, был именно таков. Собрание для Богообручения с «ритмическими движениями», и вот еще что было предложено В. Ивановым — самое центральное — это «жертва», которая по собственной воле и по соглашению общему решает «сораспяться вселенской жертве», как говорил Иванов; вселенскую же распятую жертву каждый по-своему понимает. «Сораспятие» выражается в символическом пригвождении рук, ног. Причем должна быть нанесена ранка