Василий Розанов как провокатор духовной смуты Серебряного века — страница 26 из 113

до крови.

Минский в конце сказал, что к себе он никого не приглашает, а сами кто желает пусть приходит, Английская набережная, дом № 1. Просил соблюсти все сказанное в тайне.

2 мая собрание действительно состоялось. <…> Я узнал это вчера от падчерицы Розанова, Александры Михайловны. Александра Михайловна пригласила с собой одного милого и интересного молодого человека, бывающего у них, музыканта, ученика консерватории, блондин-еврей, красивый, некрещеный; он не был знаком с Минским, а пошел только по приглашению Ал<ександры> Мих<айловны>. Был Бердяев с женой, Ремизов с женой, Сологуб, Розанов, Венгеровы, оба, кажется, Мария, Минские и Иванов Вяч. с женой. Последняя была в красной рубахе до пят, с засученными по локоть фасонно рукавами (вещь рискованная — балаганом попахивает).

Вечер начался с того, что ели и пили в столовой чай и печенье. Розанов прервал говорить: «Ну что же, господа, мы всё здесь сидеть будем да болтать…», и пошли в зал. Сели на пол прямо, взявшись за руки. Огонь то тушили, то снова зажигали, иногда красный. Сидели, сидели, вдруг кто-то скажет: «Ой, нога затекла». Смех. Потом: «Ой, кто-то юбку дергает». Смех. Ал<ександра> Мих<айловна> вспоминает все это с содроганием. Говорит, Минский был ужасен. Тишины не делалось. Больше всех смеялся Бердяев, как ребенок смеялся, это — хорошо. Жена Бердяева произвела на Ал<ександру> Мих<айловну> сильное впечатление своей религиозной серьезностью и силой: накануне у Розанова она совершенно отрицательно отнеслась к этому собранию, называя кощунственное самовозбуждение ненужным тому, кто верит, и смешным. Но как это опять важно, она была серьезна.

Больше всего делал и говорил Иванов. Он был чрезвычайно серьезен, и только благодаря ему все смогло удержаться. И сиденье на полу с соединенными руками произвело действие. Кажется, чуть не два часа сидели. И вот тогда решили после объяснения начать избирать жертву. Да, забыл, что во время сидения в комнате каждый менялся местами со своими дамами. Потом вышли в другую комнату. Потом стали кружиться. И Ал<ександра> Мих<айловна> говорит, ничего не вышло: «Котильон». Воображаю жену Иванова, ты ведь ее видел, в красной рубахе, полную, плечистую, вертящейся.

Потом вот о жертве и избрании жертвы, которая «сораспялась» бы. И как только спросили, «кто хочет?», поднялся молодой человек, приведенный А<ександрой> Мих<айловной>, и сказал: «Я хочу быть жертвой». Поднялись волнения. Одни не хотели его, другие хотели. И когда решили большинством голосов его избрать, то начали приготовлять. Я все же рад, что не Минского распинали — это было бы нечто чудовищное до отвращения, и рад, что молодого человека — это лучше. Иванов подошел и говорит: «Брат наш, ты знаешь, что делаешь, какое дело великое и т. д.».

Потом все подходили и целовали ему руки. Ал<ександра> Мих<айловна> кричала, что не надо этого делать, что это слишком рано, что не подготовлен никто; ее перебили, говорили: «Вы жалеете», даже с многозначительными улыбками: «Вам жалко».

Но вот наступила минута Сораспинания. Ал<ександра> Мих<айловна> говорит, что закрыла глаза, похолодела и не видела, что они делали. Потом догадалась. Кажется, Иванов с женой разрезали ему жилу под ладонью у пульса, и кровь в чашу… Дальше показания путаются. Но по истерическим выкрикам жены Розанова, если судить, что этой крови все приобщились, смешав с вином. Впрочем, Ал<ександра> Мих<айловна> как-то тут говорит неопределенно, я не расспросил, позабыл тот момент расспросить, а жена Розанова, которая слышала по рассказам Вас<илия> Вас<ильевича> обо всем и пришедшая в состояние бешенства и даже заболела на неделю нервами, жена Розанова говорит, что пили кровь все, и потом братским целованием все кончилось. Потом опять ели апельсины с вином.

Когда вышли на набережную Невы (Английская), то, говорит Ал<ександра> Мих<айловна>, в свете кончающейся белой ночи и загоревшейся зари почувствовали мы чрезвычайно нечто новое — единство. Потом поехал к ним молодой человек. Ночь не спала, и всю неделю по два часа по ночам не спала. Это важно. Потому что здесь, наверное, томление глубокое освященной любви, уже счастье жизни. Вообще, думаю, во всем этом собрании главными действующими лицами были этот молодой человек и Ал<ександра> Мих<айловна> [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 250–253].

Современные розановеды считают, что:

в области исканий русского эроса и мистических путей, к «обновленному религиозному сознанию», <вопросов, столь занимавших воображение символистов,> Розанов был не только генератором идей. Не менее значимой для русского общества начала века «стала стратегия его поведения». Игра, устранение общепринятых условностей, смещение нравственных акцентов, нарочитый эротизм, отрицание определенных аспектов морали, декларация имморализма, литературность поведения были неотъемлемой частью бытия русских символистов, умышленно трансформировавших литературные реалии в бытовые. Исторический контекст требовал от жизни углубленного эстетства, но нарочитый имморализм Розанова шокировал даже уже привычное ко многому русское общество, но мыслителя никогда не останавливала «весомость и категоричность нравственного императива».

Стратегия розановского поведения строилась на смене социокультурных кодов (Лотман) в историческом контексте XX в. «Скандал Розанова» (сотрудничество в двух разных идеологических изданиях, одновременная публикация двух разных точек зрения на одно и то же событие, поддержка самой реакционной точки зрения в «деле Бейлиса») стал единственной формой его творческого бытия [МИЛЛИОНЩИКОВА. С. 104], [КАЗАКОВА. С. 83–85].

Что же касается российских социал-демократов, то в их среде отношение к Розанову однозначно было враждебно-неприязненным. Исключение, как уже отмечалось, лишь Максим Горький[106]. Еще в 1897 году в работе «От какого наследства мы отказываемся» Ленин с неодобрением отмечал Розанова как журналиста, который «торжественно отказывался в 1891 г. в Московских Ведомостях» [ЛЕНИН-ПСС. Т. 2. С. 507] от идей «шестидесятников». Впоследствии он критиковал Розанова за поддержку веховцев и неизменно относил его к лагерю публицистов, «известных своей реакционностью (и своей готовностью быть прислужником правительства)» [ЛЕНИН-ПСС. Т. 25. С. 172].

Идейный теоретик левой социал-демократии Анатолий Луначарский в своем обширном культурологическом труде «Религия и социализм» (1911) дал уничижительную критическую характеристику Розанову-мыслителю, представив его апологетом либерального мещанства:

Розанов начал совершеннейшим Иудушкой Головлевым [107], как прозвал его <Владимир> Соловьев. С ужимками и гримасами, с лукавым бесстыдством и каким-то в глубине звучащим смешком над собою и читателем Розанов доказывал самые невозможные парадоксальные «истины» не христианства даже и не православия, а победоносцевской казенной церковницы. <…> этот даровитый и бессовестный ритор и апологет всякой квазирелигиозной скверны <…> стал нападать сначала на синод и монашество, потом на православие и наконец на самое христианство, исходя из вопроса о браке и семье.

<…>

Исходя из столкновения естественных потребностей и идеалов мещанства (белого духовенства в том числе) и идеалов аскетических, наследия пролетарского коммунизма эбионитов и спиритуалистического мироненавистничества мудрецов античного декаданса — гностиков, словом из противоречия идеалов светских, плотских и так называемых духовных, — Розанов затеял как бы некую реформацию христианства в смысле очищения его от мрачных монашеских элементов. Это в общем как раз то, что делали западные протестанты, также покончившие с монашеством и о христианнейшие семью, собственность, мещанский светский уклад жизни, мещанскую добропорядочность и добродетель. За грех при этом объявлены были лишь излишества, разврат, а также… всякое бунтарство.

Розанов, гонимый бесом современного критицизма и при страсти ем лукаво ставить шутки ради, щекочущие вопросы, ходить по краю бездны — пошел далеко в своей критике. С одной стороны он постарался возвеличить «мир», светскую плотскую жизнь, как ее хочет и любит мещанин.

<…>

Прославляя радости плоти, он пантеистический опоэтизировал (старался по крайней мере) процесс животного бытия, особенно же половые радости, а в рождении потомства увидел «расовое бессмертие, достаточное для замены пепельно-серого загробного бессмертия мистиков». Чем более увлекался Розанов своим раскрашиванием и раззолачиваем «мира», тем яснее ему становилось, что христианство не поправишь, что оно — сила абсолютно этому миру враждебная, что в нем мы имеем врага жизни и плоти, продукт отчаяния, ибо именно ненависть к бытию здешнему, отчаяние в возможности счастья на земле породили судорожную надежду на счастье загробное; мечта же эта так расцветилась, так вольно вознеслась в несопротивляющуюся атмосферу фантазии, что стала сладким ядом, убивающим живую и реальную радость жизни и земную заботу об истинном улучшении ею. Либерализм начал вытравлять из Розанова христианство…

<…>

Мещанин боится аскетизма, когда дела его идут хорошо или хотя удовлетворительно; ему скучен и подозрителен в таком положении и мистицизм. Если бы его не давили всякие враги сверху и снизу, враги сильнейшие его — он бы пошел за Розановым и дошел бы до самодовольного, хрюкающего нигилизма, до позитивизма корыта, спальной, детской, рынка, мошны, а что сверх того — то от лукавого. Торжествующий мещанин и торжествующая свинья — одно и тоже. При этом пантеизм превратился бы в славословие торжествующей свинье, ее розовым поросятам, ее благоустроенному хлеву и всему свету, который, как перчатка к руке, приспособлен-де к счастью мещанина. «Все сотворено премудростью на потребу человеку!» [ЛУНАЧАРСКИЙ].

Парадоксальным феноменом в истории русской культуры является то обстоятельство, что Розанова — персону, «проштемпелеванную» в российской критике как «традиционалист-обскурант», безоговорочно записали в свои ряды русские авангардисты (sic!)