[108]. Эго-футурист Виктор Романович Ховин, подвизавшийся в эпоху Серебряного века главным образом каклитературный критик, еще в 1916 г. сочинил восторженный панегирик Розанову — «Не угодно-ли-с!?: Силуэт В. В. Розанова», и выпустил его в свет в виде книги в собственном издательстве «Очарованный странник».
Как футурист он дал в ней очередную эпатажную «пощечину общественному вкусу» [109], торжественно объявив российской читающей публике, что «Среди моря свиста и негодования» в адрес писателя Розанова, вопреки грязным клеймам «здравого смысла» и «хорошего вкуса» два имени — «Розанов» и «Розановщина», встают «в центре света и цивилизации» зарницами Новой Грядущей Красоты:
Книги Розанова — пороховой погреб, подведенный под самую сердцевину духовного быта современности.
Не мудрено, что нутряного целомудрия Розановщины не заметили погонщики человеческого благополучия, рыцари печатного станка, разбитные приказчики потребительской лавки под фирмою «Русская журналистика». Не заметили, да и как было заметить в шуме колотушек, которым предупреждался российский обыватель об опасности, грозящей его духовному благополучию.
И если угодно вам знать, «важное и значительное» ни Александра или Диогена какого-нибудь, а Василия Васильевича Розанова, — пожалуйте к нему, в его частную жизнь, в подполье его. Там вы услышите:
— Вот-с я какой!
И преподнесет себя «аи nature!».
— Ах, вы хотите всеобщей Истины, Правды публичной? — извините, дверью ошиблись. В магазин универсальный пожалуйте; там и дешевле, и прочнее, и на всякие мерки. Производство фабричное, штамп и фирмы ручательство.
— А здесь частная квартира Розанова, Василия Васильевича.
К чёрту Истину, а вот просто сидеть на стуле и вдаль смотреть.
И мира то никакого не окажется, а только нервный комочек, в частной квартире Василия Васильевича Розанова проживающий, и порядка никакого, а произвола только один, ему, Розанову, подчиненный, и Истины нет, а только правда — Розановщина есть.
— «Каждая моя строка есть священное писание, и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть священное слово».
— «Нехорошо быть человеку одному», — говорит Розанов и вы всегда чувствуете в Розановщине тяготу одинокости.
Поистине страшна петля одиночества, поистине страшно, когда человек не может хоть куда-нибудь да пойти и все же…
Все же «умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения»…
— «Бог меряет не верстами только, — пишет Розанов, но и миллиметрами». Да и как же иначе мерить душу человеческую, жизнь человеческую, как не миллиметрами. Ведь для верст то, да и для аршин тоже, из отдельных человеков тесто общее сделать нужно, то самое тесто, которое «человечеством» названо. Так и наложить аршин на самую незаметную, но и самую больную царапинку душевную, ту самую, которой быть может человек только жизни и касался; миллиметр же царапинку эту ни за что не минует.
Когда пышет к человеку ненавистью Розанов, когда льет ушатами грязь на него, значить почувствовала, что человек этот — без вздоха человек. Совсем не важно, правильно ли почувствовала он, основательно ли грязью человека поливает, а почему и за что? Во имя чего?
— Безнравственный человек, оголяющийся человек, — бранят Розанова.
Действительно, не без червоточины человек, но Розанов вероятно тоже думает, а я так совершенно убежден, что без червоточины людей вовсе и нет. И одно дело оголиться человеку, оголиться до конца самого, все тело свое уродливое на показ выставить, может и с язвами гнойными, в судороге от стыда и боли корчиться (только не от покаяния, а от гордости единой и боли изнутри рвущейся) и не то молить, не то проклинать:
— Более! зачем меня сделал такими?
Вот как Розанов.
Розанова часто с Достоевскими связывают и не столько, конечно, с Достоевскими, ибо кто же при всеобщей ненависти к Розанову станет его с «великими писателем» сравнивать, а с «уродливыми видениями припадочной души писателя». Или как-нибудь иначе выразятся, ну, например, про «кошмарная страницы оголенности человеческой» упомянуть.
Или еще иначе, но непременно с подвохом, — про уродливость или оголенность и т. п. вспомнят, лишь бы только Розанова «унизить».
Но вообще все эти аналогии и параллели — вещь част препротивная и всегда преопасная, а ими, или почти исключительно ими, питалась до сих пор русская критика.
<…> несмотря на общие места и совпадения, если б увлечься много страниц ими заполнить можно было, несмотря на все это, Достоевщина и Розановщина ни в чем не похожи, по нутру своему не похожи.
А что Розановщина улыбнулась бы Достоевщине, встретившись с нею на одном углу, это — несомненно. Также как один человек со вздохом — другому, как Розанов улыбается совсем иному — Мережковскому.
Достоевщина по самому существу своему актуальна.
Другое дело Розанов, — действительно самый нереализующийся человек.
— «Я никуда не торопился, полежать бы», — говорит он. Но только это — неправда о себе, точно также как неправда и все разговоры его об Обломовщине своей.
Нерв сплошной, губка впечатлительная и вдруг Обломов!
Обломовщиной называет он упорную усидчивость свою, вот то самое бесконечное, недвижное сидение на стуле и вдаль смотрение, — фиксирование точки одной, пока до самого дна не докопается.
Розанов — кристальный созерцатель, исключительный созерцатель!
Только вот оговориться важно, господа, а то вы непременно по-модному поймете и Розанов штампованными созерцателем современными выскочить; — олимпийцем непременно какими-нибудь, отряхивающими с ног своих прах планеты нашей ничтожной и презренной.
О, нет! Из теста человеческого сделанный и тестом этими болеющий, вздернутый судорогой жизни, весь он — в паутине житейской, и потому то именно, (в противовес штампованными) созерцатель — Розанов. С улицей бегущей — он. Как пиявка к жизни присосался, не оторвать: так глазами через окно и влип в нее.
Но однодум — Розанов, медлительный, вдумчивый, дна ищущий и вздохи уловляющий. Не умеет того, чтобы глаза разбегались, чтобы сразу несколькими делами заниматься.
Домосед, скопидом, — бережливый собиратель своих полу-мыслей, полу-вздохов, всякой пылинки души своей, певец одинокого своего существования и одновременно инквизитор, истязающий себя, непокорный гордец и публично кающийся грешник, соглядатай действительности, бьющейся о пороги его дома, и злобный доносчики на нее, исходящий и любовью и ненавистью, кроткий, монастырский послушники и домашний бес, нашептывающий маленькие человеческие грешки, изувер во имя своего Бога и хулитель всякого Божества и всего Божественного, замирает он в какой то несказанной молитве, молитве — вздохе, молитве — порыве, молитве — зове.
С зеленых вершин радости внешней в каком-то безрассудстве бросает он духи свой в колючую изгородь мук и страданий, от примирения, кротости и всепрощения кидается к ненависти, злобе, почти изуверству.
«Ведь около всякого дневного и явного есть ночное и укрываемое. Никто не пытался связать ночь человека с его днем. А связь есть: день человека и ночь его составляют просто одного человека».
Но не только ночь и день, а гораздо больше связать нужно, количественно больше. Сам показали, что не только ночь и день, а что и ночь, и день еще «пустяками» кипят, по самое горло набиты мелочами жизни душевной. Сам связал из пустяков этих человека, того самого одного человека, за которого потом горой стал. И ни одного «пустяка» из него уступить не захотел, хотя, если б уступила, так, быть может, и создал бы, ну плохенькую, ну невзрачную, но зато успокоительную гармонию.
Красотой пренебреги, все покровы и с дня, и с ночи стащила, хотя великолепно знала, как человека обнажать нельзя (для спокойствия и равновесия собственнаго — нельзя) и предстала переда удивленньим и возмущенным человечеством:
— Вот-с я какой!
— Не угодно-ли-с?!
Но и во грехах своих и в уродстве, верным остался он последней радости своей, последней печали своей — молитве неустанной. Ею святеет вся Розановщина, вся эта судорожная исповедь «одного человека», в одинокости своей влекомая необузданной волей к мечте, в своем прикровенном нутряном фанатизме, предавшая себя самоистязанию во имя свое, во имя человека[110].
Мечтательство Розанова и есть обратная сторона точки той, которой первая воронка кончается и от которой вторая расширяется в бесконечность, — к Богу. Если б без обратной стороны, т. е. без второй воронки, на Бога глядящей, так не душа у человека была, а пустышка только, а сам человек не созерцателем, а животным высокомерным. Знаем мы «созерцателей» этих, знаем скепсис их грошовый, ибо раза «обратной стороны» нет, так что же помимо улыбки иронической и брезгливой есть еще?
Меня всегда удивляло, как это люди мимо мечтательности Розановской прошли. Прошли и не заметили [ХОВИН].
Виктор Ховин поддерживал отношения с Розановым и тогда, когда большая часть его хороших знакомых, и в первую очередь — евреи, от него отвернулась [111], вплоть до его кончины в 1919 г. Увы, этот горячий энтузиаст нового искусства XX в., провидчески отводивший в нем Розанову достойное место, трагически закончил свою жизнь в Освенциме.
Примечательно, что причислялся Розанов к представителям русского модернизма и другим критиком, далеким, казалось бы, от художественного авангарда. Речь идет о философе и богослове Владимире Ильине, который в статье «Стилизация и стиль 2. Ремизов и Розанов»[112] писал:
Один из последователей и аналитиков стиля <Розанова>, Виктор Шкловский, в своем интереснейшем очерке «Ход коня»[113]