Василий Розанов как провокатор духовной смуты Серебряного века — страница 34 из 113

[143]. Вот, например его запись в Дневнике от 13 сентября (31 августа) 1913 г.:

Вчера — именины Измайлова. Когда я стал подниматься к нему, то увидел, что на лестничной ступеньке сидит пьяный Куприн, прислонившись спиной к стене <…>. Увидев меня, Куприн залепетал: «А!.. Давай сюда твой альбом!» Но я прошмыгнул наверх. Минут через пять явилась и эта компания. Куприн тут же направился к буфету; он хмелел все заметней. Увидев мерзавца Розанова (которого он здорово разделывал в своих эпиграммах), он попросил, чтобы его представили. Я испугался, что он залепит ему оплеуху, но вместо этого, пожав ему руку, он сказал: «Давайте поцелуемся!» — и прижался лицом к его лицу. Я слышал, как Розанов произнес комплимент по поводу его таланта, но также и упрек — в связи с его пьянством. До скандала дело не дошло [ФИДЕР].

Защищая Розанова от нападок критиков и недоброжелателей в статье «Стилизация и стиль», Владимир Ильин, явно никак того не желая, подчеркивает трикстерский характер его фигуры на российской литературной сцене. Он пишет:

В. В. Розанов <…> — вот уж можно сказать, что над этой, быть может, самой замечательной литературной фигурой XX века насмеялся и надругался всяк, кому только не было лень <…>. Напрасный труд! Более, чем кто-либо другой, надругался над собою сам Розанов <…>. <Тем самым он показал> бездарн<ым> насмешникам, <…> как следуетталантливо смеяться над уродством своего ближнего и прежде всего — над самим собою.

«Удивительно противна мне моя фамилия. Всегда с таким чужим чувством подписываю В. Розанов под статьями. Хоть бы Руднев, Бугаев, что-нибудь. Или обыкновенная русская: Иванов. Иду раз по улице. Поднял голову и прочитал:

„Немецкая булочная Розанова“.

Ну, так и есть: все булочники Розановы, и, следовательно, все Розановы булочники. Что таким дуракам (с такой глупой фамилией) и делать? Хуже моей фамилии только Каблуков: это уж совсем позорно. Или Стечкин (критик „Русского вестника“, подписывавшийся Стародумом): это уж совсем срам. Но вообще ужасно неприятно носить самому себе неприятные фамилии. Я думаю, Брюсов постоянно радуется своей фамилии.

Поэтому

Сочинения В. Розанова меня не манят. Даже смешно.

Стихотворения В. Розанова совершенно нельзя вообразить. Кто будет читать такие стихи?

— Ты что делаешь, Розанов?

— Я пишу стихи.

— Дурак! Ты бы лучше пек булки.

Совершенно естественно.

Такая неестественно отвратительная фамилия дана мне в дополнение к мизерабельному виду. Сколько я гимназистом простаивал (когда ученики разойдутся из гимназии) перед большим зеркалом в коридоре — и сколько тайных слез украдкой пролил. Лицо красное. Кожа какая-то неопрятная, лоснящаяся (не сухая). Волосы прямо огненного цвета (у гимназиста) и торчат кверху, но не „благородным ежом“ (мужской характер), а какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо, и как я не видал ни у кого. Помадил их, и все — не лежат. Потом домой приду и опять в зеркало (маленькое ручное): „Ну, кто такого противного полюбит?“ Просто ужас брал: но меня замечательно любили товарищи, и я всегда был „коноводом“ (против начальства, учителей, особенно против директора).

Но в душе я думал:

— Нет, это кончено. Женщина меня никогда не полюбит никакая. Что же делать? Уходить в себя, жить с собою для себя (не эгоистически, а духовно), для будущего. Конечно, побочным образом и как „пустяки“, внешняя непривлекательность была причиною самоуглубления» («Уединенное»).

Ко всему этому окончательный комментарий:

«Цинизм от страдания… Думали ли вы когда-нибудь об этом?» <…>

…Розанов, конечно, гениален. И ему, быть может, разрешается, как и всякому большому дару, иметь совершенно особые отношения к своему Творцу, совершенно особое «стояние» перед Ним. Розанов, конечно, философ религии. Но, приняв во внимание его литературный гений, которому свойственно приходить к новым мыслям также и через художество стиля, его следует одновременно отнести к царству русского слова и к царству русской национальной мысли [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 408–409].́

В свою очередь Эрих Голлербах, рассуждая на тему о «цинизме Розанова», пишет:

Никто не станет обвинять Розанова в пошлости, но часто обвиняют его в цинизме. И это почти похвала, потому что цинизм и пошлость по существу — категории разнородные: посредственные натуры не способны на цинизм, но прекрасно владеют пошлостью. Цинизм все-таки требует для произрастания хорошей почвы. Цинизм, сказал бы я, вырастает на почве духовного обилия. Это болезненная реакция на уродства и гримасы жизни… Реакция болезненная, но требующая смелости и остроумия. Близорукие наблюдатели зачастую смешивают цинизм с пошлостью. Пошлость можно сравнить с крапивой или чертополохом, или каким-нибудь иным сорным растением, повсеместным, будничным и мещанским. Цинизм можно сравнить с кактусом, причудливое разнообразие форм которого, при всем своем уродстве, очаровательно. «Цинизм от страдания?.. Думали ли Вы когда-нибудь об этом»? — спрашивает Розанов в «Уединенном» — и, напечатанный на отдельной странице, в двух строчках, вопрос этот как бы окружен безмолвием. Никто не думал об этом до «Уединенного» [ГОЛЛЕРБАХ. С. 54].

Всю жизнь вчитывавшийся в Розанова и размышлявший о нем Михаил Пришвин в недоброй памяти 1937 году записал в своем дневнике:

В цинизме своем Розанов мог бы идти беспредельно, так как границей такого цинизма могло быть некое состояние общества, в которое он должен был упереться: «дальше идти некуда». Но государство было мягкое, церковь бессильная, общество шло навстречу революции [ПРИШВИН-ДН-3. С. 587].

Высказывания Голлербаха насчет цинизма Розанова звучат весьма убедительными, а вот его утверждение, что, мол-де, «страстная, ненасытная, преданная» любовь Розанова к России, была не «слепая», не «зоологический патриотизм» [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 236], представляется нам спорным. Во-первых, легко заметить, читая тексты Розанова, что хотя им декларировалось:

Чувство родины, должно быть великим горячим молчанием («Опавшие листья»),

— сам он на сей счет высказывался постоянно. При этом в его писаниях о «любви к России» всегда превалирует свойственный кондовым патриотам патетический надрыв. Правда, он утверждал, что патетика — не есть форма выражения его идей, а качество характера:

Я — самый патетический человек за XIX век. Суть моя.

Тем не менее, в контексте современных оценок и представлений[144] можно утверждать, что Розанову присущ был именно «зоологический» или «слепой» (англ., Blind) тип патриотизма, который выглядит как безоглядная любовь к родному дому, к старым друзьям, к знакомым лицам, к знакомым ландшафтам, запахам, приметам прошлого, как это, например, выразил розановская альфа и омега русскости, «наше все» Пушкин:

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам[145].

В противоположность этому, «гражданский» или «конструктивный» патриотизм — т. е. любовь к своей стране, связанная с анализом и критикой существующего в ней положения и стремлением изменить его к лучшему, воспринимается Розановым враждебно, а его представители и в первую очередь Гоголь, Щедрин и вся русская либерально-демократическая литература, желчно осуждаются. Так, например: в «Мимолетном» (1915) читаем:

«Честно мыслящий русский человек, и особенно если он писатель, не может не ненавидеть Россию». Да, это, конечно, так и есть, со Щедрина и «Современника» и «декабристов».

Или же:

31.ΙΙΙ.1915

…все русские прошли через Гоголя, — это надо помнить. Это самое главное в деле. Не кто-нибудь, не некоторые, но все мы, всякий из нас — Вася, Митя, Катя… Толпа. Народ. Великое «ВСЕ». Каждый отсмеялся свой час… «от души посмеялся», до животика, над этим «своим отечеством», над «Русью»-то, ха-ха-ха!! — «Ну и Русь! Ну и люди! Не люди, а свиные рыла. Божий создания??? — ха! ха! ха! Го! го! го!..» [146].

Однако и здесь — при оценке взглядов Розанова на либералов и демократов и «критиканов», следует учитывать присущие ему тяготение к крайностям, склонность к фантазированию и, опять-таки антиномичность мышления. Сам он, как трикстер, только и делал, что ругал русских, полагая, что ему — пророку в своем отечестве, сие «по чину»:

Каждая моя строка есть священное писание (не в школьном, не в «употребительном» смысле) и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть — священное слово («Уединенное»),

— ну, а всем другим — Щедриным и гоголям — не положено:

Сам я постоянно ругаю русских. Даже почти только и делаю, что ругаю их. Но почему я ненавижу всякого, кто тоже их ругает («Уединенное»).

Мы а-политичны, вне-государственны… Такого глубочайше анархического явления, как «русское общество» или вообще «русский человек», я думаю, никогда еще не появлялось на земле. Это что-то… божественное или адское, и не разберешь [РОЗАНОВ-СС. Т. 4. С. 558].

Симпатичный шалопай — да это почти господствующий тип у русских («Опавшие листья»).

Дана нам красота невиданная. И богатство неслыханное. Это — Россия. Но глупые дети все растратили. Это — русские («Апокалипсис нашего времени»).

Эгоцентрическая аффектация, фантазирование, игнорирование фактов и тенденциозность в их интерпретации — все это, вкупе с парадоксальной непоследовательностью суждений с самого начала литературной деятельности Розанова ставилось ему в упрек современниками. Например, знаменитый философ, которого сам Розанов весьма чтил, — кн. Сергей Трубецкой в статье «Чувствительный и хладнокровный» (1896), писал: