<…> По свидетельству В. Пяста, Блок находил его «каким-то таинственно-замечательным человеком». По словам Алексея Ремизова, Руманов «без всяких безобразий мог человека прославить и вывести на дорогу» [УРАЛ (VI). Гл. 2. С. 74–75].
Тема о взаимоотношениях Василия Розанова с Тумановым, которого он непременно заносил в «синодик» особо близких и любимых им евреев, остается до сих пор «терра инкогнита» в розанововедении. Сохранилось, однако, примечательное — с точки зрения характеристики этих отношений, покаянное письмо Розанова к Руманову, предположительно июня-июля 1918 г., в котором он, выказывая благодарность своему адресату за материальную помощь, в частности говорит:
Дорогой мой! Вы один были, который никогда меня не оставлял, не забывал и как-то носил меня в сердце, несмотря на все, и в пору «выступления Розанова против революции» и выхода из «Русского Слова», и в более для Вас болезненную, конечно, пору Бейлиса, зная, веря: «Это — дурно, не верно: но Розанов есть Розанов и я верю в самого Розанова, а на прочее закрываю глаза». И знаете: гениальная по сердечности Ваша вера в Розанова не обманула Вас и (скоро) это раскроется. Хороший мой. Я плачу в эту минуту не могу писать[155].
Существует мнение, которое разделяли даже такие ближайшие единомышленники Розанова, как о. Павел Флоренский, что он
сознательно непоследователен и намеренно противоречит сам себе. Розанов — художник мысли. Доказывать всякий раз его внутреннюю противоречивость столь же неплодотворно, сколь осуждать поэта за то, что после восторженного гимна любви он пишет стихотворение с нотками очевидного цинизма. Критика не раз упрекала Розанова в равнодушии или даже в нелюбви к истине. Это неточный упрек. Розанов писал на уровне «предпоследних слов», допускавших различное толкование не потому, что был глух к «последним словам», а потому что сомневался в их абсолютности. Может быть, сомнение — это и есть глухота, но это уже область метафизики. Розанов близок подпольному герою Достоевского, мечтавшему об абсолюте, но не находившему его в реальности бытия [ЕРОФЕЕВ Вик. (I)].
Однако, когда дело касалось борьбы за отстаивание всего русского, а это одна из доминантных тем розановских рассуждений и размышлений, Василий Васильевич, безо всяких там сомнений, выступал как самый что ни наесть «зоологический» патриот. Причем градус его озлобленности на инородцев — в первую очередь евреев, с годами возрастал, достигнув максимума в 1917 году, года вдруг «Представление окончилось…. Но не шуб, ни домов не оказалось», а все:
Для мировосприятия Розанова чрезвычайно показательно острое чувство рода, нации, возводимые им в абсолют[157], при, одновременно, почти полном отсутствии идеи личности, о чем не раз писал Н. А. Бердяев[158]. Как смертельной заразы боится он окружающей его чужеродной стихии. Все 170 языцев Российской империи для Розанова — чужеродцы, все они ему безразличны или неприятны. Он, по словам Бердяева
не дума<ет> ничего о немцах, французах и англичанах, пит<ет> почти гадливость к «полячишкам»…
Недаром это качество его личности, проявляющееся в форме «здоровой, природной и никак и ничем не поврежденной <…>русскости», столь превозносится ультраправым публицистом эмиграции Михаилом Спасовским[159]. В статье «Розанов в последние годы своей жизни» (1939) он пишет:
Розанова надо брать в несравнимой его самоцветности и в неповторимой его индивидуальности. Как человек, да еще с такой пытливой отзывчивостью буквально на каждую «злобу дня», Розанов мог в суете своей журнальной (ежедневной) работы делать «неувязки», тот или иной «перегиб» или «недогиб», ту или иную крайность или недосказанность, — но не в них, не в этом ворохе обыденщины и не в этих мелочах текущей прозы жизни ценен, важен, интересен и значителен Розанов. Ценен и значителен Розанов полнотою и чистотою своего русского гения. На его мироощущении нет даже тени влияния извне. Розанов был настолько силен и сила его гения настолько глубока, что его вернее всего рассматривать как самородок в его первозданном виде, — как самородок золота, а не слиток золота [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 440].
При таком подходе, лишенном, кстати говоря, и розановской антиномичности, и здравого смысла, столь необходимого для критического анализа, фигура Розанова становится под стать боготворимому им фаллосу, которому кадят в храме Диониса или же Астарты. В дневниках Пришвина имеется даже такая вот любопытная запись:
Я слышал <…>, что Розанов начал заниматься Христом, пораженный однажды разговором студентов возле себя, какой-то студентик спросил: «А был ли у Христа „член“?» С тех пор Розанов всю жизнь и занимался этим, чтобы втянуть Христа в дело повседневной жизни[160].
<На этом пути> Розанов добрался и до «сладчайшего Иисуса», который является нам в творчестве, и увидел там, что «сладчайший» (радость творчества) обретается за счет того же пола, что весь «эрос» находится внутри пола, и христианская культура — это культура по существу эротическая, но направленная против самого рождения человека, она как бы паразитирует на поле, собирает лучи его и защищается духами от пота и вони1.
Поскольку у критиков и историков литературы русского Зарубежья старшего поколения отношение к Розанову в целом апологетическое, интересно, на наш взгляд, озвучить мнение представителя «молодого поколения» эмигрантских писателей, видного беллетриста и литературного критика Гайто Газданова[161],[162]. В статье «Миф о Розанове» он, выделяя трикстерски-провокативный характер розановских писаний, высказывает свое, весьма оригинальное видение Розанова как человека и мыслителя:
Читая «Опавшие листья» и «Уединенное» Розанова, мне трудно было отделаться от чувства непобедимого отвращения: там есть множество вещей, которые не могут не покоробить всякого, кто перелистает эти страницы. Розанов, между прочим, считал именно эти вещи своими главными вещами. <…> Не будем говорить об «единственном» стиле Розанова, о необыкновенности книг, написанных такими отрывками, — это не имеет значения; нетрудно убедиться, что для Розанова эта сторона вопроса не представляла интереса. Думаю, что Розанов вообще искусство не очень любил — не искусство стилистическое, а искусство как таковое — и многого в нем не понимал
<…>
Он не понимал еще одного: аристократичности — поэтому и Герцен, и Толстой остались ему чужды; ему все казалось, что Герцен устраивает республику только потому, что он миллионер, — а будь он беден, ему бы это и в голову не пришло; о Толстом он размышлял так: «Религия Толстого не есть ли „туда и сюда“ тульского барина, которому хорошо жилось, которого много славили и который ни о чем истинно не болел?»
Он все не мог допустить мысли о бескорыстности Толстого. Не может быть. Так вор не понимает, неужели человек может быть серьезно честен? Для него это непостижимо. Так лакей не понимает барина. А барином — и в самом буквальном смысле слова — Розанову очень хотелось быть. «Я барин. И хочу, чтобы меня уважали, как барина». Но:
До «ницшеанской свободы» можно дойти только «пройдя через барина». А как же я «пройду через барина», когда мне долгов не платят, на лестнице говорят гадости, и даже на улице кто-то заехал в рыло, т. е. попал мне в лицо, и когда я хотел позвать городового, спьяна закричал:
— Презренный, ты не знаешь новой морали, по которой давать ближнему в ухо не только не порочно, но даже добродетельно.
Я понимаю, что это так, если я даю. Но когда мне дают?
Известны взгляды Розанова на мораль: «и кто у нее папаша был, не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее — ничегошеньки не знаю».
Для нас не очень интересно то, что эти слова — ложь Розанова («если я бываю правдив, то только по небрежности»), — о морали он очень хорошо знал все, что нужно, и Герцена, и Толстого именно на основании морали и ругал. И когда писал статьи либеральные в либеральной газете, а консервативные — в охранительной, то тоже знал, что это гадко, когда называл Желябова дураком, тоже знал, почему это подло, — хотя потом и простосердечно удивлялся, почему на него за Желябова обиделся «даже подобострастный Струве». Знал Розанов и то, что, называя Гоголя «идиотом», — он говорит глупость и гадость — и то же говорит, когда прославляет Ходынку.
Но можно ли Розанова за это осуждать? Думаю, что осуждать его следует не за это: это дрянь и ерунда и, если бы кого-нибудь спросили: вы лично осуждаете Розанова? — он должен был бы пожать плечами и ответить: нет.
На это можно не обратить внимания, — как мы не обращаем внимания на целые категории людей, профессиональная обязанность которых заключается в обливании ближнего помоями, — фельетонистов, злободневных журналистов, как мы стараемся не обращать внимания на дурные запахи и на те гадости, которые иногда делаются перед нашими глазами. Не забудем к тому же, что Розанов был бедный человек, страдавший от своего унизительного положения — долгов не платят, — и вообще обиженный судьбой, как калека, как горбун, который злобен по своей природе, так как Бог создал его хуже других людей, а он хочет быть барином, таким же, как и другие, — и очень страдает оттого, что он горбун.
«Но я никогда не нравился женщинам… — и это дает объяснение антипатии ко мне женщин, которою я всегда (с гимназических пор) столько мучился». «Все „величественное“ мне было постоянно чуждо. Я не любил и не уважал его».