Пол для Розанова является воплощением природного начала, неотрывно связанного с религией: «Любить природу — значит любить Бога», «Образы Божии — вот что такое природа». Рождение младенца с душой Розанов воспринимает как религиозное чудо — в этом акте, являющемся проявлением природного естества, характерном и для всего окружающего мира, созданного по Божьему замыслу, он видит проявление диалектической цельности бытия. Бог и пол у Розанова неразрывны. Утверждая святость семьи, Розанов отстаивает брак как реальное, а не формальное таинство, с признанием лежащего в его основе пола.
Идеалу брака и семьи Розанов противопоставляет идеал монашеского аскетизма и как крайность той же тенденции — скопчество. В современном мире, считает Розанов, гармоническое единство плоти и духа, Бога и мира нарушено, прежде всего из-за позитивистски пренебрежительного отношения к полу как природному началу. В результате семья разваливается, а пол становится воплощением скверны, греха, разврата. Но зарождение жизни, освященное Богом (младенец с душой), настаивает Розанов, не может быть греховным, порочным: «Нет собственно грязных предметов, а есть способ грязного воззрения на них…»
На этом утверждении зиждется вся «философия пола» Розанова. По его мнению, разврат, проституция, убийство «незаконнорожденных» детей являются как раз следствием «грязного» взгляда на пол, обездушивания пола из-за расторжения его связи с Богом. Раскрыть религиозную сущность пола, освятить рождение, считал Розанов, — это значит очистить от скверны основы жизни, «согреть» лишенный души мир.
Вполне естественно, что культ семьи, плодородия и деторождения приводит Розанова к увлечению древними религиями жизнетворчества — Ассирии, Вавилона, Древнего Египта и, в первую очередь, ветхозаветного Израиля. Европейская цивилизация, по мнению Розанова, загнивает — он повторяет это общеизвестное утверждение славянофильства, но для него деградация связана прежде всего с упадком семьи, чисто физиологическим восприятием пола, разделением духа и плоти. К тому же он, вопреки славянофилам, включает в европейскую цивилизацию и Россию [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 6–7].
Михаил Гершензон писал:
У нас В. В. Розанов первый поднял голос в защиту естества, и только очень немногие сумели понять его [ГЕРШЕНЗОН (I)].
И действительно:
Религиозный натурализм Розанова вытекает из его опоры на органическое начало, из отказа от рационалистического механицизма, как и у всех мыслителей славянофильской ориентации. Но если у Данилевского и Леонтьева это привело к распространению биологических принципов на развитие общества, то у Розанова биологизм приобретает всеобъемлющий характер свое образной реставрации архаического, почти первобытного религиозного натурализма. Прослеживая таинственное взаимодействие духа и плоти, Розанов делает ряд интересных открытий в неизученных прежде областях, в частности, раскрывает важную роль в истории духовной культуры так называемых «людей лунного света». Но в то же время, по мере его погружения в эту иррациональную область, темная стихия пола незаметно вытесняет духовное начало и виталистический психологизм Розанова сужается до поэтизации собственно сексуальности, до культа «фаллоса». Именно тогда в его философии особенно ощутимо проявляются те демонические черты <…>. Однако взятые в целом, а не только в крайностях полемического отрицания, его сочинения не столь уж «демоничны» — в живой конкретности его искренних, трагических вопрошаний, несомненно, содержится мощный творческий, положительный заряд[187].
В своем гендерном проекте Розанов особый упор делает на семейно-брачных отношениях, которые рассматривает в качестве единственно возможной и с религиозной точки зрения — важнейшей социальной формы межличностных отношений для продолжения рода: нет высшей красоты религии, нежели религия семьи.
Брак, по его мысли, есть «величайшее из таинств»: здесь совпадают, как «равно ожидающие Бога», «ранняя бесконечность» (рождение) и «поздняя бесконечность» (смерть). Поэтому,
рождаясь и умирая и, наконец, вступая в брачную, то есть в глубочайшую связь с человеком и человечеством, каждый из нас подходит к краю индивидуального бытия своего, он стоит на берегу неисследимых оснований личного своего существования, понять которых никогда не может и инстинктивно, содрогаясь и благоговея, ищет освятить их в религии.
Таким образом, в представлении Розанова-философа пол — «это не функция и не орган», а «второе Лицо» человека — потустороннее, но «ближе стоящее к Богу, чем разум и даже совесть». Сакрализация пола позволяла ему достаточно долгое время оставаться в традиционно православном, говоря его же словами, «узле» бытия. Но, по мере развития его взглядов особую роль репродуктивной функции семейно-брачных отношений и «присваивания» ей онтологических свойств, у него наблюдается все больший уход в историю, в миф, в язычество, сопровождающееся обскурантистским неприятие актуальной культуры и современным состоянием религии.
В своей хаотической, личностно интимной, подлинно экзистенциальной «натурфилософии», где стержнем является метафизика пола, а человек и природа соотносятся как микрокосм и Космос, Розанов с огромной силой выразил неизбывную боль разделения плоти и духа в современном мире как объективную драму человеческого существования[188].
По мере углубления в исследование состояния семьи и брака в России, Розанов в работе «Русская Церковь» (1909), вошедшей затем в книгу «В темных религиозных лучах» уже обвиняет именно православие в упадке брака и семьи. По его мнению, русская Церковь способствует «неправильному» осмыслению самой библейской идеи брака, «выбрасывая» из нее все духовное — самое чувство брака, его поэзию, оставляя только «голое и безлюбовное размножение». При этом всякую попытку прояснить статус семьи и брака Церковь воспринимает как «попытку восстановить язычество». Розанов обращает внимание на фанатизм, имеющий место в православной церкви, который, вместо умножения полноты жизни, ведет к сектантству, гибели, к потребности
…истребить из религии все человеческие черты, все обыкновенное, житейское, земное и оставить в ней только небесное, божественное, сверхъестественное. Так как, в сущности, метафизичнее смерти ничего нет, и ничего нет более противоположного земному, чем умирающее и умершее, то в этой крайности направления. Православие и не могло не впасть в какой-то апофеоз смерти, бессознательный для себя и однако мучительный.
Ориентация православия на аскезу, «тот свет» губительна, по мнению Розанова, прежде всего в части отрицания святости семейного очага и родотворчества. Кроме того, православие не только отозвалось на потребность человека страдать самим фактом монашества, доведя аскетизм до крайних границ. Он пишет:
Странный дух оскопления, отрицания всякой плоти, вражды ко всему вещественному, материальному сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого понятия. В католических самобичеваниях есть все-таки нервы. Тайну русского аскетизма составляет именно без-нервность: плач, горе…есть порицаемая слабость для аскета. Как и бурный гнев на чужой грех, на зло — есть прямо грех, проступок и «падение святого».
<…>
Вообще, животное начало с страшною силою отторгнуто, отброшено от себя Православием. В сущности, оно все — монофизитно, хотя именно на Востоке монофизитство как догмат было отвергнуто и осуждено. Но как догмат — оно осудилось, а как факт — оно обняло, распространилось и необыкновенно укрепилось в Православии и стало не одною из истин Православия, а краеугольным камнем всего Православия. Все это выросло из одной тенденции: истребить из религии все человеческие черты, все обыкновенное, житейское, земное, и оставить в ней одно только небесное, божественное, сверхъестественное. Так как, в сущности, метафизичнее смерти ничего нет и ничего нет более противоположного земному, чем умирающее и умершее: то в этой крайности направления Православие и не могло не впасть в какой-то апофеоз смерти, бессознательный для себя и, однако, мучительный. Отсюда такая искажающая истину тенденциозность, как представление Богоматери почти старухою; таково утверждение, что Богоматерь и «до рождения», и «во время самого рождения», и «после рождения Спасителя» осталась девою, хотя в Евангелии сказано, что она принесла в храм двух горлинок, что делалось еврейками по окончании женского послеродового очищения, и, будучи жертвою за нечистоту этого процесса, не могло быть принесено Св. Девою без него. Да и физический акт родов младенца, все равно, если рождающийся был и Бог, однако же Имевший физическое тело именно младенца, не мог совершиться без нарушения главного и единственного признака девства, именно без разрушения девственной плевы. В Евангелии, при указании принесения в жертву двух горлинок, так и изложено это событие, как совершившееся в обыкновенных человеческих чертах. Но православные неодолимо гнушаются внесением «обыкновенного» в религию: и вопреки тексту Евангелия бурно утвердили так называемое «приснодевство» Марии, т. е. они, в сущности, как бы закрывали ладонью евангельское событие и сочинили на место его другое, свое собственное, чисто вербальное, словесное.
<…>
В силу этого семья вообще у русских стоит невысоко, ибо и для прочих мирян, для всего народа, условия вступления в него выработаны также жестко, сухо, отталкивающе. Все библейское учение о браке вовсе отменено; все библейское чувство семьи и брака вовсе неизвестно в Православии, и если бы где проявилось — вызвало бы величайшее озлобление против себя.
<…> Смотря на брак только как на безлюбовную, животную случку, в интересах увеличения душ христианских происходящую, Церковь смотрит на всякую поэтизацию брака, на всякое стремление внести сюда свет и даже хотя бы простую упорядоченность — как приблизительно на попытку восстановить язычество. Как бы ни ненавидели супруги друг друга, Церковь этим не тревожится и не беспокоится; а по требованию знаменитого иерарха Русской Церкви, митрополита Московского Филарета, который считается почти святым и вместе первенствующим авторитетом церкви за XVIII и XIX века, было уничтожено право жен просить развода в случае не только жесточайших побоев мужа, но и доказанной на суде попытки его убить свою жену. Видно, что это не доходит скорбью до сердца Церкви. Это есть малый интерес для нее, сравнительно с морской бурей, произведенной от погружения ризы Богородицы в море в X веке. Вообще Церковь Православная монофизитна не только в той тенденции, что из «воплощения Сына Божия» изъяла собственно «плоть», «воплощение», — но и в той другой и более вредной тенденции, что она вообще глубоко бездушна и суха ко всему житейскому, всей жизни, всему реальному, действительному миру. Что она его отрицает, это было бы безопасно; но она его развращает тем, что не допускает религиозному свету проникнуть в материю, в жизнь, в человеческие отношения. Или, точнее, она пропускает сюда свет так преломленный, что он разрушает, а не преображает. Момент «преображения» (без отрицания) вовсе не известен Православию иначе как на словах, в словесных фетишах («В темных религиозных лучах»).