два слоя моих мыслей и отождествите последний шаг с предыдущим. Это было бы искажением мысли. Но дело вот в чем. Вы потому же не понимаете и Христа. Вы хотите фаллос’а, а не «лампады». Есть же «святая плоть», в которой очищенным дается то, пред чем Платон хотел ставить (и, конечно, ставил, этого нельзя не видеть) лампады. Христос есть святая плоть, святыня + плоть, плоть + святыня, плоть-святыня. То, что манит в греческой скульптуре, совсем по-иному, совсем неприводимо рационально к этому, явилось выраженным полностью во Христе. Я не хочу говорить догматически, передаю просто то, что чувствую. А именно: Христос не «идеал» и не «идея», а плоть. Но эта плоть, живая плоть свята, пресуществлена. Если смотреть на статую греческую, то ясно и решительно знаешь, что переживаемое при этом созерцании отлично как от области «половой», физической, чувственной, так и от эстетики, приятного, «прекрасного». И то, и другое есть субъективность и только субъективность, «мое», щикотка. Статуя же в себе прекрасна, существует прежде всего в себе и для себя; она реальность. Вот, и Христос есть ens realissimum существо всереальнейшее, и притом так воспринимается. Он в себе прекрасен и в себе реален. Люди пред Христом кажутся пустыми не в смысле моральной оценки, а в смысле онтологической характеристики. Только во Христе я вижу, чувствую, щупаю, вкушаю реальность, «транссубъективное», а зачатки этой реальности нахожу в греческой скульптуре. Вы, как женщина, думаю и не поймете, что такое реальность: женщины живут в сфере субъективной. Но меня мучила потребность в твердой опоре, в плоти, и плоть я нашел, нахожу во Христе.
Что же это? Может быть «S»? Скажу Вам, Василий Васильевич, в знак своей приязни, что я не думаю о том, что это «S» ли, или что иное. Ни полицейских, ни психиатрических терминов я не боюсь. Со Христом мне хорошо, потому что Он дает мне святую плоть. А больше мне ничего не нужно.
Религия общечеловеческая (исключаю христианство) есть переживание горняго в дольнем, трансцендентного в имманентном, потустороннего в посюстороннем. Вся действительность может быть переживаема как символ горняго, но те моменты, точки, условия и орудия, в которые и при которых и которыми горнее входит в дольнее или выходит из дольнего суть объекты религий по преимуществу. Первый из этих объектов рождение и все с ним связанное. Это вхождение потустороннего в посюстороннее. Второе смерть, выхождение посюстороннего в потустороннее. Переживание мистической стороны рождения концентрируется в фаллос'е. Переживание мист. стороны смерти концентрируется в жертве. Всякая жертва есть victinia vicaria, жертва заместительная. Всякий фаХХос; есть фаллос (фаХХоф vicarius, фаллос заместительный. Но замещение идет далее. Семя вот сущность фаллоса; кровь вот сущность жертвы. В семени жизнь, в крови душа. Семя сома (ущмб), тело (но не как материя, а как форма); кровь психе (фихп) Кроме семени и крови все на свете скучно и все предназначено только для обслуживания того и другой. Рождаемся, чтобы умереть. Умираем, чтобы (б. м.) родиться. То, что между рождением и смертью, то, что между семенем и кровью это изолирующая прокладка, мешающая соединению +электричества с — электричеством. Но ни рождение, ни смерть не удовлетворены, ибо они друг для друга, а не в себе и для себя. Они только тогда могут быть достаточными, когда одно есть другое, а другое первое. Только в вечном единстве рождения и смерти, семени и крови, может быть высшее, ценное. Семя плоть, кровь святость. Семя кровь святая плоть. Рождение-смерть вечность и полнота. Отвлеченно логически эта мысль (о любви) проведена (в Столпе), красною нитью чрез все сочинение. Теперь я говорю Вам «физиологически».
Далее, что такое девство? Что такое целомудрие. Я не берусь Вам доказывать его существование. Я говорю об идее девства, о временном состоянии девственности. Девство есть синтез семени и крови. Даже физиологически это так, потому что при воздержании кровь ассимилируется и растворяет в себе элементы семени. Так и мистически. Семя жизнь. Девство есть самооплодотворение, самооживление, самовосполнение. Христос и есть осуществление этого синтеза. Можем ли мы его осуществлять? Иногда, частично, пытаемся. Но все же идеал святая плоть, семя-кровь, а не семя, как Вы хотите [С. 22–23].
Высказывания Розанова в письмах к о. Павлу по поводу различного рода сексуальных практик, приводятся нами ниже. Несомненно, они могут шокировать некоторых читателей, поскольку далеко выходят за пределы рутинной пристойности. Здесь необходимо принимать во внимание, что, делающий такого рода откровения в своих письмах
Розанов был обращен к «ночному» Флоренскому, душе также содомичной, по их обоюдному признанию, — а потому надеялся на глубинное понимание и осуждения не страшился.
<…>
<Однако> ошибочно было бы видеть в этой переписке двух интимных друзей (избыточно мужественного и неестественно женственного, согласно их собственным признаниям) одно лишь смакование сексуальной тематики — анатомии, оккультного аспекта, перверсий пола, — смакование, действительно переходящее в порнографические созерцания. За всем этим на самом деле стоит некий гнозис — усилие обоих партнеров через погружение интуицией в бездну инстинкта постигнуть последние, глубиннейшие (как они думали) тайны бытия — сотворения [БОНЕЦКАЯ (I)].
Кроме того, не следует упускать из вида и то важное обстоятельство, что, будучи интимно-личностной, эта переписка, ни в коем случае — как это по воле случая имело место быть — не должна была стать достоянием гласности. Пуще всего публичности боялся Флоренский[315], знавший за Розановым, как эпатажным журналистом, обыкновение, все, даже сугубо интимное и, по меркам той эпохи, малопристойное, делать достоянием гласности. Розановские откровения, что цитируются нами ниже, в те годы, если становились достоянием общественности, то лишь в научных трудах типа вышеупомянутой книги «Psychopathia Sexualis» Крафта-Эбинга, да и то изложенные по-латыни:
…вообразите, что я искренно ничего не нахожу сладостнее, как мысль о совокуплении дочерей, а так как они случайно еще малы, то, так сказать, «дочернего существа», «дочерней сути». Это для меня (в соображении) несравненно слаще, чем собственное совокупление (которое, кстати, излишне меня никогда не влекло, и вообще я и здесь больше или много «любопытствовал») [С. 203].
«S» я, конечно, узнал лишь снаружи, и не узнал главного там — психологии, восхищения, «целования колен» etc. («Федр»). Мне показалось, что «все приноровлено» (предустановлено) природою, и поэтому я склонился думать, что «s» вообще не запрещена Богом, и только «указана немногим». Что сгорели 2 города, то ведь это ничего не значит: и «поддержавший ковчег Завета» (при перевозке) «пал мертв»: между тем ковчег — святыня. Для Чайковского, для Платона, для Сократа «s», очевидно, была нормою, «естественным», a cum femina — было «свинством» (Платон), невозможностью, «грехом» и постыдным. Античная цивилизация ведь вся s-чна (Гармодий и Аристогитон, «Академия», вся лучшая скульптура). Атам было много светлого, прямого, наивного, детского.
«S» — грех для нас, мужей, — и, собственно, в отношении милых, прекрасных жен, как им неверность — и только. «Неверность» — ужасный грех. Весь идеализм семьи проистекает только из верности и в верности суть семьи: из этого видите, как я должен плакать [С. 207].
Но горячо я люблю только свое гнездо. Кстати: fall-ом я не согрешил ни разу, и его ничей глаз не видал и ничья рука не тронула [С. 215].
Я часто представляю мать совокупляющуюся тем совокуплением, от которого произошел, и она мне ужасно мила в этом. Она была очень несчастна. Полюбила 40 лет, в старости и вдовстве, молодого семинариста, нигилиста «образованного», а сама была богомолка. И так ревновала. И посылала меня (7–8 лет) подсматривать, кто у него сидит, не женщина ли. Она ужасно милая и трогательная, моя мама, я ее ужасно люблю. Точно и теперь в ее утробе. И ее грехи, слабости, несчастие — все так люблю, люблю, и целовал бы ее худенькое больное личико и худенькие руки. Звали ее Надежда Ивановна. Когда-нибудь помолитесь [С. 212].
Примечательно, что Розанов-трикстер, а значит — представитель смеховой культуры, предстает в своих откровениях человеком уязвимым для вышучивания. К тому же он, всех, включая своего корреспондента, язвительно поучающий и критикующий, на самом деле, по его утверждению, беззлобен и вдобавок
странно безволен. Воли у меня нет никакой, и как-то, объясняя себя другому, я сказал: «Меня всякий ничтожный человек может взять за руку, за нос, и вести, куда он пожелает. У меня никакой силы сопротивления нет». Я думаю, во мне есть только одна черта настоящая и хорошая: беззлобливость. Ни на кого не умею, не могу сердиться. Литературный «гнев» есть пафос чернильницы: в душе — никакого гнева. Тут некоторую долю исключения составляет «духовенство», «церковь» etc.: тут — под давлением лет размышления — я вхожу в пафос, но это чисто идейный или произошло от идей… Вражды к лицам все же нет [С. 203].
Однако же, вопреки своей беззлобливости, Розанов в письме от 10 июня 1913 г. самым злобным и хамским образом поносит Владыку Антония (Храповицкого), который, по его мнению, невзлюбил о. Павла Флоренского:
А знаете ли, я чую, Храповицк<ий> специально Вас (П. А. Флоренского>) имел в виду, направив все так дело; «сердце сердцу весть подает» в любви и во вражде, и я уверен, он давно издали поглядывает на Вас и чем больше Вас хвалят и выдвигают вперед друзья и знающие — тем он грознее ненавидит Вас, чуя, что вы ему принципиально, «святоотечески» враждебны, что Вы не циник и грубиян, а деликатный — и деликатность-то Вашу он больше всего и ненавидит и ищет и еще будет искать случаев «запустить в Вас палкой», чтобы Вы оскалились, и тогда он с радостью закричит: «И