— Осада — не гибель, но смирение! — сказал Шуйский, позволив наглядеться на себя. И, поморив, сколько хотел, ожиданием своего слова, обратился к патриарху: — Святейший заступник наш кир Гермоген, молись о нас, и Бог возблагодарит нас, покорных ему, за смирение.
— Государь! — не сдержался Иван Романов. — У Ивашки-казака тысяч сто, а что у тебя? Кто за тебя? От кого нам ждать спасения? Откуда они возьмутся, наши избавители?
— Я велел затворить Москву не потому, что мне выставить против супостата некого. Коли бить, так всех разом. Пусть только соберутся поскорее.
— Государь, от нашего полка трети не осталось. У князя Михайлы Скопина тыщи три-четыре, ведь не больше?
— Князь Михайла Васильевич Ивашку Болотникова и с тремя тысячами прогнал от Пахры. Говорю вам: на все Божья воля! — И опять поворотился к патриарху, сказал ему, насупленному, ласково: — Те, что за стенами, что смерти нашей хотят, — дьяволом совращены. Они такие же русские, как все мы, такие же христиане. Молюсь о спасении их душ, и ты молись, святейший, ни на кого не сердуя. Господи, вразуми ослепленных и оглохших! Да прозреют, услышат, раскаются! Кровь отечества да не льется в междоусобии. Горькое наше питье, но мы чашу эту осушим до дна: не вечен гнев Господен.
— Такие слова написал бы ты, государь, мятежникам. Может, один из ста образумится, — сказал в сердцах Гермоген, не выносивший выжидательного бездействия.
— Что ж, напишем, — согласился государь и тотчас велел дьяку: — Составь краткое послание. Я, государь, терплю, жду от всех заблудших раскаянья. Я еще медлю истребить жалкий собор безумцев, но и моему долгому терпению есть предел.
— Государь, но какими силами ты погрозишь им? — снова спросил боярин Иван Романов. — Из Вятки вчера прибежал твой пристав. Хулят тебя на чем свет стоит. За царя Дмитрия заздравные чаши пьют.
— И в Перми тоже! — подтвердил Гермоген. — Да еще хуже! Между собою передрались. За тебя, государь, там меньше стоят, чем за окаянного Самозванца.
— Образумятся. В Твери архиепископ Феоктист твоими молитвами, святейший, развеял мятежников. Смоляне тоже молодцы. Воевода боярин Михайла Борисович, Шеин послал нам и стрельцов, и детей боярских, и дворян. Города Старица, Ржев, Вязьма, Зубов нам присягнули.
— И Дорогобуж, государь! И Серпейск! — подсказал брату Дмитрий Шуйский.
— Я послал в Астрахань к Шереметеву, чтоб вертался. Крюк-Колычев с князем Мезецким. Волок Ламский взяли. К брату моему Ивану со всех сторон приходят дворяне и всяких чинов честные люди. — Государь поглядел на строго сидящего князя Туренина и улыбнулся. — Собрал я вас, чтобы объявить осадным воеводой князя Туренина, а на вылазках у Серпуховских ворот стоять и на недруга ходить князю Скопину-Шуйскому. Об одном всех прошу — не гневите Бога ни хулами на судьбу, ни напрасными зовами о помощи. Помощь нам будет от Всевышнего за веру нашу, за правду. Измена и самозванство сами себя пожрут, как змея детенышей своих пожирает.
Оставшись один, царь взял Писание, открыл наугад и прочитал будто для него написанное:
«…Этот человек начал строить и не мог окончить. Или какой царь, идя на войну против другого царя, не сядет и не посоветует прежде, силен ли он с десятью тысячами противустать идущему на него с двадцатью тысячами? Иначе, пока тот еще далеко, он пошлет к нему посольство просить о мире».
Поднял глаза выше, чтобы понять Слово о строителе, и прочитал о башне, которую, прежде чем строить, нужно сесть и вычислить издержки.
Думал ли он, что ожидает его на царстве? Все множество лет своих он считал и пересчитывал шаги, шажки, улыбки и прочие взоры, ведшие его к заветному месту. И вот встал он на гору, всеми видимую, поднятую над миром, с солнцем в изголовье. И, вставши, познал обман и призрак. И место, и царство, и сама жизнь на той горе — были марой и блазном. Не воссел, а пропал, не восшел, но сверзился. Гора-оборотень засосала его в пучину, и не солнце сияло над его головой, проливая во все стороны тепло и свет, то был мираж и ледяная глыба, и холод давил ему на темя, и плечи его содрогались от пронзающей тело и душу тьмы.
Он сидел в креслице самого Иоанна Васильевича, шуба на нем была невесома, глаза его покоились на огромных изумрудах в венце Богородицы. Он был первый в стране человек. Но ему было холодно, ему постоянно хотелось есть, ибо наложил на себя пост, и он был на своей горе, в яме своей, один как перст, и ни единое сердце не согревало его ответной радостью.
Свадьбу сыграть — нехорошо. Не ко времени.
— Господи! — взмолился Василий. — Всей вины моей — лгал. Но ведь царства ради! Ради Годунова, ради Дмитрия… Господи! Господи! Не казни за прошлое! Я правдой ныне живу. — И встрепенулся. — Власяницу надо наложить на себя.
Послал верного человека в Чудов монастырь. Нашли власяницу, принесли. Василий Иванович надел ее на голое тело, спрятал под царской одеждою. Да тело до того раззуделось, что хоть зубами скрипи. Промучился бессонно до заутрени, снял мучительную одежду подвижников и заснул коротким, но покойным сном. Пробудясь, вспомнил то, что Писание ему открыло: «Да ведь и впрямь надо к Болотникову умных людей послать. Коли умен, должен образумиться: тени Самозванца служит. Кто бы вот только вразумил?»
Большой воевода государя Дмитрия Иоанновича, казак и гетман Иван Исаевич Болотников сам глядел, как строят оборону кругом села Коломенского. У палки два конца, а у войны концов — что колючек на еже. Сегодня ты гонишь — завтра тебя погонят, сегодня ты в осаде — завтра сам на стенку полезешь.
Перед шанцами с глубокими ходами под землю, где можно было бы отсидеться от ядер и другого огненного боя, поставили в два ряда на попа телеги и сани, а пространство между ними забили соломой, взятой из стогов с полей, из овинов, с помещичьих гумен. Иные помещичьи дворы со всеми службами разобрали по бревнышку так, что чистое место осталось. Бревна шли на укрепления, на подземные каморы для солдатского житья.
Такой же городок выстроили казаки атамана Беззубцева в селе Заборье.
— Как морозы ударят, зальем водой. Такая будет крепость — ни пули, ни пушки не возьмут.
На высоте Иван Исаевич задержался, оглядывая местность.
— Здесь изгородь на аршин ниже надо ставить. Хорошее место для наших пушек.
— Может, лучше гору поднять? — предложили гетману пушкари. — Снега насыплет — низковата будет ледяная стенка.
— Не век нам тут сидеть. Нам Дмитрия Иоанновича дождаться. Но ставьте так, как разумеете. В малом оплошаешь — потеряешь большое.
Отвечал пушкарям скороговоркой, поглядывая на всадников, поспешавших к нему. Узнал Прокопия Ляпунова и Григория Сумбулова — рязанцев. По одной посадке только, как лошадей дергали, понял: сердиты, и очень.
Поехал навстречу, улыбаясь и уже издали крича им:
— То-то я вас поминал сегодня! Поехали ко мне, отобедаем. Уж ведь за полдень давно.
— Большой воевода! — начал сурово Ляпунов.
— А ты малый, что ли? А ну давай-ка померяемся, кто длиннее.
Спрыгнул с коня, бросая повод казаку. Народ тотчас окружил «начальство», глазел, радовался. Не прежние воеводы — новые, доступные. Хоть потрогай, хоть поговори. Ляпунов, смущенно озираясь, сошел с лошади, стал спиною к спине гетмана.
— Ни на волос никто! — объявили вымеряльщики.
— А ты говоришь — большой! — хохотал Болотников. — Ровня.
В хоромах, которые занимал большой воевода с сотней казаков, для гостей тотчас выставили вино, зажаренного барана, жареных гусей, кур… Прокопий и Григорий сумрачно упирались, но кругом было столько улыбок, привета и дружества, что в хитрости простых этих людей заподозрить никак было нельзя. И Сумбулов заулыбался в ответ, а Ляпунов в досаде схватил невесть зачем взявшуюся тут ступу и грохнул ею об пол:
— Гетман! Мы к тебе не на праздник. Ты сначала ответь, а потом поглядим, стоит ли нам за один стол садиться.
Болотников удивленно воззрился на ступу, а потом на Ляпунова.
— Прокопий, у меня с утра маковой росинки во рту не было. Если ты сыт, то не ешь, а я, брат, пожую. С голоду еще и отвечу что не так… Давай уж лучше поедим.
И, обняв обоих рязанцев за плечи, повел к столу и тотчас принялся есть и пить, одобрительно сияя глазищами и жестами призывая следовать своему примеру.
Прокопий, у которого ныло под ложечкой, покосился на Григория и взял курчонка. Куснул, а он горек, как осиновая кора. Стряпухи с усами, видно, желчь умудрились разлить. Сосед, казак с серьгою в ухе, все мигом понял, взял курчонка из рук Прокопия и кинул через голову собакам. А к Прокопию поднос придвинул с лебедем.
Хоть сердись на этих людей, хоть смерти им всем желай, но все они были искренние, как дети. Все у них было просто и от сердца — что Богу молиться, что усадьбы грабить.
Не успел Прокопий косточку от крыла обсосать, как в трапезную ввалилась толпа казаков, приведшая новых гостей. И каких! То были всяких чинов московские люди.
Болотников быстро вытер руки о скатерть и вышел из-за стола.
— Хороший гость всегда попадает к застолью. Не будем же перечить русскому обычаю — сначала преломим хлеб, а уж потом дадим волю речам.
— Мы преломим с тобою хлеб, казак Иван Болотников, — ответил гетману и воеводе седобородый мещанин, избранный ходатаем от плотников Скоргорода. — Но ты скажи наперед, зачем ты пришел, русский человек, под стольный русский град с пушками, с саблями? Со своими хлеб есть радость, но как с тобою сидеть за одним столом, когда ты, русский, проливаешь кровь русских же людей, сжигаешь русские города, оставляешь сиротами детей?
— Государь Дмитрий Иоаннович послал меня наказать изменников, я исполняю волю нашего государя.
— Так покажи нам скорее Дмитрия Иоанновича! — Старик присел, раскрыл руки, головой завертел. — Где он? Где? Мы падем к его ногам испросить прощения. Мы тотчас помчимся в город, чтобы отворить ворота. Мы принесем его, света нашего, в государевы палаты на руках и на место его высокое посадим.