Пошла потеха! Крапивенские ворота отворились. Поскакали казаки как раз на полк Ивана Никитича Романова. Дворяне, озверев от ярости — за день у них побили человек с двести, — бросились всей силой на казаков, а те обозначили нападение — и прочь, прочь в нарочитом беспорядке. Подвели преследователей под стены, под пушки. И посмеиваются со стен.
Ратные люди полка Скопина-Шуйского, стоявшие в Никольской слободе на речке Ржавец, потянулись на помощь соседям. Этого только и ждал Болотников. Бросился с полутысячей на окопы. Убили двух-трех, но многих ранили, а напугали всех. Пушку в реке утопили, унесли с собою десять ружей, угнали с дюжину овец, подожгли, отступая, бочонок пороха. Вылазка получилась легкой, удачной, но Иван Исаевич насупился еще более, чем с утра, сказал атаману Нагибе:
— Сослужи, брат, еще одну службу. Возьми побольше казаков и доставь ко мне князя Шаховского. Заупрямится — силой тащи.
Шаховского привели, но Иван Исаевич, видно, перегорел, говорил с князем с глазу на глаз, усталый, пожелтев лицом:
— Скажи мне правду, Григорий Петрович, зачем ты народ смутил? Нет его, царя Дмитрия Иоанновича. В Москве убит!
Ждал в ответ гневного княжеского рыка, но Шаховской струсил и принялся врать хуже холопа:
— Я как все. Сказали — спасся, я и рад был, что спасся.
— Но где он, спасенный? Ты же признал его!.. Где он?!
— Да в Козельске или в Брянске. Пришел, воюет.
— Но зачем ему, истинному государю, по окраинным городам мыкаться? Шел бы к Туле, в единочасье Шуйский будет гол как сокол… Твой Дмитрий Иоаннович и вправду, знать, вор!
— То слова несносные! — крикнул Шаховской, но вяло крикнул, глаза бегали, на толстых щеках бисером выступил пот.
— Свара у вас, у бояр, а Россия в крови по колено… В тюрьме твое место, князь Григорий Петрович. — Болотников отворил дверь и позвал Нагибу: — Найди князю подземелье потемней.
— Меня?! Боярина Петра Федоровича?! В подземелье?!
— Ради тебя стараюсь, — усмехнулся Болотников. — Узнают казаки про твои враки — тотчас на пики посадят.
…Воевать страшно, да не соскучишься. Скучно мира ждать, когда нигде этого мира нет. Уж осень на дворе, а государь все под Тулой стоит.
Марья Петровна много раз принималась считать деньки. Скажет себе: «Конец войне на Петра и Павла» — и считает. Петр и Павел миновали. Считает до дня равноапостольной княгини Ольги, а там до Бориса и Глеба, до Смоленской иконы Божией Матери, до Преображения, до Успения…
Под Новый год, 31 августа, сама ходила в соборный Успенский храм за огнем. Несла, ручкою прикрывая, а внутри вся трясмя тряслась. Загадка: донесет огонь до дома, до божницы, быть ей женою Василия Ивановича; не донесет, не убережет от ветра или от чего еще — пропала жизнь.
Донесла! Поставила в лампаду. И уж так плакала, что Платонида трижды ее умывала, окропляла святой водой, а потом, не зная, что и делать, напоила крепким вином. Уснула Марья Петровна с мученической улыбкой на устах, а пробудилась уж в полдень, веселая, ласковая.
Велела нищих звать, сто человек, и кормить так, как гостей кормят. Сама чары носила, сама пирогами одаривала. Один нищий за угощение-то и утешил.
— Был я в городе Стародубе. Объявился там ныне государь Дмитрий Иоаннович. Одни люди говорят — не похож на царя, на жида похож, а другие говорят — истинный государь. Атаман Иван Мартынович Заруцкой служил Дмитрию Иоанновичу и в походах, и в Москве. Он признал государя.
Ничего не сказала Марья Петровна на такие слова. Ушла в свою горницу, запустила прялку и пряла шерсть до самого темна. А темно стало — при свече пряла. Богу на ночь не молилась, спать легла с глазами сухими, сказала Платониде без вздоха:
— Не на радость родилась я на белый свет. Будто в черном облаке живу.
Длинные серые языки воды тянулись и тянулись к стенам Тулы. Шуйский глядел на потопление города с высокого берега Упы.
— Теперь Болотников лапки-то подымет, как заяц в половодье, — сказал воевода боярин Василий Петрович Морозов — в последнюю неделю его полку уж очень приходилось лихо от казачьих вылазок.
— А как мыслишь, сколько он еще просидит? — спросил государь.
— С неделю! — высунулся Пуговка.
Василий Иванович только глянул в его сторону.
— Дошла водица! Дошла! Конец ворам! — чуть не уронил шапку и по-ребячьи радостно закричал боярин Зюзин.
— Вот я и спрашиваю: сколько Вор просидит в потопленном городе? — Государь снова посмотрел на дородного Морозова.
— Вылазок уж не будет, но и нам под стены не подойти… Боюсь, как бы до белых мух не достоялись мы тут.
— До белых мух никак нельзя! — твердо и сердито сказал государь. — Ударят морозы, вода замерзнет, спадет… Войско устало, дворяне домой хотят.
— Все устали, государь, — сказал Морозов.
Придворные согласно промолчали, один Иван Иванович не утерпел — Пуговка.
— Честь тебе и слава, великий царь! Ни пушек не слыхать, ни ружей. Тишина. По государевой твоей воле на воров река двинулась. Сама матушка русская земля твою сторону взяла, государь.
Сказано было с хвальбою, но не так уж и глупо.
— За Ивана Сумина сына Кровкова каждый день молюсь. — Царь перекрестился. — Когда по его совету собрал я мельников, многие из вас ухмылялись.
— Тот же Михайла Васильевич Скопин! — проворно вставил Пуговка.
— Михайла — преславный воевода, да молод. Ему подавай сражение. Я рад, что крови уж боле не прольется на горькую нашу землю.
— Ты, государь, Кровкову послал бы со своего царского стола осетра да кубок, — не унимался Пуговка.
— Вот это добрый совет. Любить такого государя, как я, — добра не только себе, но и потомкам своим желать. За всякую добрую службу награда у меня скорая и справедливая.
— Истинно! — подхватил Зюзин. — Тебя, великий государь, любить прибыльно.
— Шуйские все такие. Мудрые нижегородцы давно смекнули про это. Оттого и богатеют. — Царя понесло не хуже Пуговки, но тотчас спохватился, перевел разговор на дело: — Сегодня же пошли в город лазутчиков., Пусть туляки поднесут нам Петрушку с Ивашкой, как гусей жареных подносят. А Кровкова я нынче же для наград великих царских к себе в шатер позову. Чтоб все знали, сколь прибыльно быть с Шуйским заодно.
…В назначенный час сел Василий Иванович на позлащенный стул с двуглавою птицей на спинке — бояре и воеводы на лавках по правую и левую руку, — чуть насупился, принимая вид царя-воителя, и стал ждать своего героя. Кровков был на плотине. Ратники, исполняя царский приказ, все еще возили свою дань, предложенную муромцем: по мешку земли с человека. Плотину поднимали, подкрепляли и, главное, охраняли…
Пока Кровкова привезли, пока научили, где ему стоять, что отвечать, царь чуть вздремнул.
И вот наконец, сверкая панцирями, вошли в шатер воины, а Шуйский, взволновавшись, позабыл вдруг приготовленные слова и даже саму суть, о чем надлежало говорить. В панике завертел головой — так курицы красноглазые башкой крутят ради куриной своей бестолочи. Скорей, скорей махнул хранителю царского венца. Тот изумился, ибо чин приема героя был расписан иначе, но послушно водрузил царскую шапку на царскую голову. А с шапкою на голове царь должен молчать: его устами становится думный дьяк.
В шатре пошло тотчас какое-то движение, и Василий Иванович, щуря подслеповатые глаза, силился разглядеть Кровкова. Он говорил с ним прежде. И теперь вроде узнавал, но этот Кровков совершенно переменился, стал черняв, кудряв, ростом поднялся… Грудь как щит…
— Посол от его величества Дмитрия Иоанновича! — пролепетал, кланяясь и кланяясь, дьяк Андрей Иванов.
— Я от северских городов к тебе, самозваному царю, пришел! — громовым голосом объявил тот, кого царь принял за Кровкова. — Возьми-ка вот письмо от Стародуба и прочих крепостей. А на словах я тебе так скажу: ты сам есть злобная измена. От тебя все напасти русские… Страшись! Коли не уступишь ворованный престол природному государю и великому князю всея Русии Дмитрию Иоанновичу, то мы, всею Россией ополчась, схватим тебя и казним лютой казнью. За все страдания Русской земли будем поджаривать тебя на вертеле, как быка, который в хозяйстве уж совсем не годен, а годен лишь для утробы.
Было так тихо в шатре, что каждое слово било по головам, будто таран в стену.
Взоры устремились в пол, но уши поднялись не хуже ослиных: каков ответ будет и будет ли?
Шуйский дал знак, сняли шапку. Спросил дьяка Иванова:
— Точно ли, что посол пришел от северских городов?
— От северских, великий государь.
— Какая у нас конница застоялась без дела, татарская?
— Татарская и черемисская, великий государь.
— Пусть идут и грабят, сколько есть охоты. И жгут! И в полон берут для продажи. И убивают, коли будут им противиться. Ты слышал? — спросил Шуйский северского дворянина.
— Слышал! — засмеялся тот. — Руссках-то боишься послать для расправы. Знаешь, что уйдут от тебя, изменника. Да и теперь многие уходят. И отсюда все скоро уйдут.
— Тебе о том уж не узнать! — Гнев перехлестнул лицо Шуйского страшными морщинами. — Испытай ту самую казнь, которую пожелал Божьему помазаннику.
Дворянин закатился смехом:
— Так я и знал, и все теперь узнают. Овцой притворяешься, а сам волк… Жги! Все равно ты передо мной бессилен, государюшко-воришка. Я умираю за истинного русского царя, а за тебя и братья твои голов своих не отдадут. Пожалеют. Уж больно ты на гниду похож, пузырь чесучий. — Щелкнул ногтем о ноготь.
К наглецу подбежала стража, поволокла из шатра. Дьяк Иванов приблизился к государю:
— Куда его?
— На вертел.
— По правде?
Рука Шуйского затряслась, схватился за посох. Дьяк отлетел от царского места, как воробышек от кошки.
Приторный, сладкий запах человеческого мяса сводил бояр с ума. Иные бегали блевать, иные не успевали…
Шуйский глядел на казнь до конца, покуда человек не стал пеплом.
На плотах, в корытах для стирки и для кормления свиней плыли к соборной площади тульчане.