Василий Шуйский — страница 64 из 101

Закипели с паперти страстные речи:

— Не хотим утонуть неведомо за кого. Где он, царь Дмитрий?

— Изголодались!

— Хоронить мертвых куда? В воду? Так они же всплывут!

Болотников, слушая речи, шепнул Федору Нагибе:

— Приведи скорее Шаховского. Пусть он и держит ответ.

Речи становились все опаснее. Крикунов сменили люди смелые, умные.

— Коли за столько месяцев истинный государь не пришел к Туле, и к Москве он тоже не пришел, значит, и нет его! Нет уж боле в России истинного, природного царя! А коли нет, чего упрямиться? Поклонимся скорее царю Шуйскому, и бедам конец. Надоела война. Царь Шуйский милосерден, голов почем зря не рубит.

— Зато в прорубях топить горазд! — закричали казаки и ратники. — Отворить ворота — все равно что голову положить на плаху.

— Пусть царевич к народу выйдет! — потребовали горожане.

«Царевича», однако, вывести перед людьми было нельзя — опух от пьянства и снова пьян.

Привели Шаховского.

— Я обещал вам прибытие государя Дмитрия Иоанновича, ибо сам его жду, затая нетерпение в сердце. Но государские дела есть тайна. И не вам, собакам, хватать государевых людей за грудки и к ответу водить! — Князь ненавидел толпу и не сдержал себя. — Вы и государей ставите ни во что. Помню, как грабили царские палаты, тащили и стар и млад. Святыни и те разворовали.

— Не ври! — рассердились туляки. — Мы ничего у царя не крали. То московские люди. Зазря ты нас собачишь, Григорий Петрович!

— Неучи вы! Лопари! Глядите на меня так, словно сожрать хотите.

— Так мы и впрямь голодны. За дохлую лошадь по пяти рублей берут. За царя истинного хорошо стоять, когда он жив-здоров. А коли его и в могиле нет? Каково?

— Вот и сами вы говорите. Нет государя в могиле. Ныне он в Брянске или в Козельске. Знать, и к нам придет.

— Когда? Когда попередохнем, поперетонем?!

— За государя помереть не страшно. А кто за шкуру свою дрожит, тот и есть собака! Ишь скалятся! Собачье племя! Так бы и перепорол бы вас всех, собак!

То ли стих ругательный нашел на князя Григория Петровича, то ли умысел у него был… Но играл с огнем. Туляки ощетинились оружием. Шаховского напоказ грубо поволокли в тюрьму. Держать ответ вышел Болотников.

— Вода затопляет дома и губит съестные припасы. Но ведь октябрь на дворе, вода скоро спадет, а потом в замерзнет…

Народ шумел. Клики «Отвори ворота!» становились гуще, дружнее. Тогда Болотников тоже рассердился:

— О том, какой он добрый, царь Шуйский, сказали бы вам крестьяне, брошенные в проруби на Москве-реке. Мы четвертый месяц сидим в осаде, и у Шуйского на каждого туляка припасена веревка. Говорите, что вам голодно, но и нам, казакам, не сытно. Хлеб делим поровну… Одно знайте: осаждающим тоже приходится не сладко. Они домой хотят… Морозы ударят — Шуйский не удержит войска. Само разбежится. Потерпеть надо. Вот уж и вода почти не прибывает.

Люди молчали, и у Болотникова горло сжалось вдруг и слезы покатились по щекам.

— Если вам есть будет нечего, нежели сдаваться, я сам себя зарежу, а труп свой отдам вам на съеденье. Ради вас и прошу — не сдавайте город. Шуйский всегда стелет мягко, да только постель его обманная — жестка и кровава.

— Мочи нет! — заголосила вдруг женщина.

Толпа загудела, подалась на атаманов, и Болотников поклонился людям и сказал:

— Нынче же пошлю к Шуйскому говорить о сдаче города. Пусть клятву даст, что всем от него будет милость и прощение. Не отворяйте ворот, пока на кресте не поклянется, иначе худо будет.

Согласились, успокоились, плоты и корыта поплыли по дворам.

К Болотникову подошел атаман Федор Нагиба.

— Через Крапивенские ворота от нас убежали три сотни…

— Вчера сотня, нынче три сотни… Плохи наши дела.

…На первые переговоры в стан Шуйского поехал Федор Нагиба с горожанами. Ударили царю челом, молили о пощаде. Шуйский хоть и суров был с виду, но обещал всех простить и помиловать.

— А не то будем драться до последнего казака! — сказал Федор Нагиба. — Друг друга съедим, а не сдадимся.

— Мое слово царское, — сказал Шуйский. — А царское — значит крепкое. Я крест поцелую, что не трону тульских сидельцев. Мне не дорого за обиды мои царские смертью мстить, мне дорог покой моего государства.

И были еще послы из Тулы, и целовал Шуйский крест, поклявшись всех простить, ибо от доброго дела доброму царю прибыль на земле и на небе.

…10 октября горожане, оттеснив казаков, отворили ворота и пустили в Тулу боярина Ивана Крюка-Колычева с царскими стрельцами.

«Царевича» Петра схватили, схватили Шаховского… Болотников хоть и помышлял об ударе по царским полкам, о прорыве, но поглядел со стены на своих, поглядел на огромное, изготовившееся к схватке царское войско и понял: не пройти. Куража в казаках нет.

Велел подать боевой доспех, облачился, вооружился и один поехал на коне к Шуйскому. Перед царским шатром под взглядами всего войска сошел с коня, вытащил из ножен саблю, поцеловал, положил на шею и, как в прорубь, шагнул в царский чертог.

Охрана царева ощетинилась бердышами, но Иван Исаевич стал на колени, ударил лбом о цветной царский ковер и, не снимая сабли с шеи, сказал:

— Я дал клятву служить верно тому, кто в Сандомире назвал себя Дмитрием. Царей я ране не видывал, потому и не знаю, царь это был или не царь. Может, и обманщик. Я свою клятву сдержал, бился честно, а вот он предал меня. Я в твоей власти, государь, и вот тебе моя сабля. Хочешь головы моей — руби, подаришь жизнь — буду усерднейшим тебе рабом и умру в твоей службе.

И так легко стало на сердце, хоть песни пой. Ни страха, ни жалости к себе: кончилась жизнь.

«А ведь он впрямь честный человек», — подумал Шуйский.

От радости трясло и кривило губы. Зарыдал бы, обнявшись с Болотниковым. Господи, такой ужас кончился! Ведь заупрямься казаки — и недели через три разбежалось бы дворянское войско по домам.

— Я тебя милую, — сказал Шуйский гетману. — Я тебя награжу. Не хуже воевод моих награжу.

— Великий государь! — не сдержался думный дьяк Андрей Иванов.

Шуйский повернул голову к дьяку.

— Я спрашиваю, великий государь, какую награду в столбцы записать?

Шуйский опамятовался.

— Оставить казаку Болотникову саблю. Вот какая моя милость к нему. Он мой слуга. А будет в службе усерден, еще награжу.

Услышав о наградах, царский синклит встрепенулся, придвинулся к государю, оттесня Болотникова.

До поздней ночи жаловал Василий Иванович воевод и воинство. Кому золотой на шапку и поместье, кому двойной оклад, кому город на кормление. Дарил деньги, материи, шубы, кафтаны, кубки, лошадей, панцири, ружья, саадаки, сабли… На следующий день царь отдавал вины сдавшимся на его милость. Даже разбойника атамана Юрия Беззубцева, изменившего клятве, государь великодушно простил и взял опять на службу. С атаманом ударили челом четыре тысячи казаков, тех самых, что присягали в Заборье и предали воеводу Мстиславского под Калугой. Умилосердясь, Шуйский простил казакам их прежнее зло. И те на радостях обещали взять Калугу и положить к царским стопам.

Казак, может, и сам себе верит, когда в глаза глядит. Но с глаз долой — и все слова ветром высвистывает. Одна у казака голова, да кормится казак войной. Потому и крепок в слове и деле не навек — на один день. Сегодня царь заплатил короля побить, завтра король дал денег побить царя.

Не желал Василий Иванович не верить, кому верить было ну никак нельзя. Не желал он и войны. Если она и есть — так нет ее! Не желал знать о Самозванце. Если он и есть — так нет его! Не желал признать врагов врагами, завистников — завистниками, злобу — злобой. Нет их! Одни друзья кругом. Тишина в царстве.

А потому тотчас отпустили с миром на все четыре стороны войска Болотникова, едва не погубившие царство и его, государя. Все по домам! Землю пахать, о стариках печься, жен любить…

Распустил и свое войско. Сто тысяч.

Самозванец, потрепанный под Брянском, убежал царствовать в Орле. Но неужто венчанному государю, помазаннику Божию, только и есть дела, что за ворами гоняться?

Довольно войны! Все по домам! Война сама собой кончится, как чума.

Но война не кончалась.

Под Калугой дважды помилованные казаки атамана Беззубцева напали на царский отряд и соединились с калужскими ворами.

Василий Иванович узнал о трижды изменниках, подходя к Москве. Вздохнул, покачал головой и попросил дьяка Иванова:

— Больше не тревожь меня дурными вестями. О разбойниках пусть воеводы думают. Царю — дела царские, воеводам — воеводские.

И забыл о невзгодах.

Победа переполняла царскую грудь. Ходил по земле, будто на крыльях пролетывал. Взоры посылал орлии, говорил умно. Впервые за всю свою жизнь не остерегался умного слова.

На одном из станов приходил к Василию брат Иван.

— В изумление повергаешь! Многие и сказать не знают что.

От напряжения мысли пуговка носа у Ивана Ивановича была бела, лоб просекали глубокие борозды морщин, под нижней губою мокро от пота.

— Ваня! Что так напугало тебя? — улыбнулся царь.

— Так ты же ни единого разбойника не казнил! Ни топором, ни кнутом, ни высылкой.

— Я клятву дал, Ваня, всех миловать.

— Ты — царь! Твои клятвы Бог простит.

— Бог простит, а люди — простят? Как царь, так и люди. Я обману нынче — меня обманут завтра.

— Тебя одни казаки сто раз надули. Ты сам поваживаешь преступать клятвы. Хорошая нынче у разбойников жизнь! Поклялся — и воруй. Царь простит. Неужто и впрямь не видишь: слабеет царство, людей шаткость одолела!

— Царство будет стоять до тех пор, покуда есть в нем хоть один человек, ради которого совестятся. Силой царство живо до поры, совестью живо вовеки.

Тут Пуговка и позабылся ненароком:

— Да кто ж на тебя станет оборачиваться, когда об одном царевиче Дмитрии ты клялся трижды, и все наоборот предыдущему?!

Василий Иванович поник плечами.

— Старое как локоток. Разве мог я взаправду думать, что царский венец будет впору мне? Мог Ваське Голицыну дорогу перейти, Романовым, Воротынским? Но Бог то ли наградил, то ли наказал — свершилось по моему тайному хотению… И то скажу: я клятвами сыпал в боярах. Царское мое слово, сам знаешь, — царское.