даже не робела, все равно не сумела бы объяснить ему, что чувствовала в глубине души: ни один народ не состоит сплошь из героев и тружеников, по крайней мере, половина произрастает как трава, живет одним днем, не задаваясь вопросом о смысле жизни. Сделать всех борцами за лучшее завтра невозможно, но возможно показать людям, как они живут – пусть посмотрят на себя со стороны и решат, что в их жизни истинно, а что от лукавого.
Признаюсь, мне самой не очень импонировало, что колхозник Иван Расторгуев попытался дать взятку директору санатория, впрочем, такую смехотворную, что зажиревшему директору стало одновременно и смешно, и противно, и стыдно – и в эту минуту в нем проснулся человек. Но мне в высшей степени импонировало стремление актера, единого в трех лицах – актера, писателя, режиссера – показать «как много мук приносят изломанные и лживые жесты». Это есенинское определение пришло на ум только потом, а поначалу я не могла так же четко сформулировать, в чем же «сверхзадача» будущего фильма. И приставала с этим к Шукшину.
Мы сидели на бревнах, оставшихся от постройки декорации «Иваново подворье», не лицом, а боком друг к другу. «А вам все мораль подавай?», – подзуживал Василий Макарович. «Конечно!», – обижалась я. – «А как же без морали?». «А я вот не хочу – с моралью… Я снимаю кино без морали…» – и косился на меня довольно-таки зло.
Я как-то не догадывалась, что Шукшину противны слова «творческая лаборатория» и вообще всякие попытки «поверить алгеброй гармонию». Он, наверное, понимал, что я не читала его статью «Нравственность есть Правда» – и не разобралась в его этике и эстетике. Каюсь, я прочитала ее, когда Василия Макаровича уже не было в живых, в сборнике шукшинских статей и бесед, носящем то же название.
В комментариях к этому сборнику оказалась опубликована заявка на фильм «Печки-лавочки», которую представил Шукшин директору киностудии им. М. Горького – тоже образец напористой и вместе с тем раздумчивой шукшинской публицистики. И оказалось, тут Шукшин прекрасно морализирует, нисколько не избегая выказать себя сторонником определенной системы нравственных ценностей; он прямо по пунктам перечисляет, о чем пойдет речь в фильме.
«Историю эту надо приспособить к разговору об:
I. Истинной ценности человеческой.
II. О внутренней интеллигентности, о благородстве.
III. О достоинстве гражданском и человеческом.
Через страну едет полноправный гражданин ее, говоря сильнее, кормилец, работник, труженик. Но с каких-то странных пор повелось у нас, что деревенского, сельского надо беспрерывно учить, одергивать, слегка над ним посмеиваться не лень: проводники вагонов, дежурные в гостиницах, кассиры, продавцы… Но разговор об этом, очевидно, надо вести „от обратного“: вдруг обнаружить, что истинный интеллигент высокой организации и герой наш, Иван Расторгуев, скорей и проще найдут естественный интерес друг к другу, и тем отчетливее выявится постыдная, неправомочная лакейская, по существу, роль всех этих хамоватых „учителей“, от которых трудно Ивану. И всем нам.
Если попытаться найти в данном сюжете жанр, то это комедия. Но повторяю, разговор должен быть очень серьезным.
Под комедией же здесь можно разуметь то, что является явным несоответствием между истинным значением и наносной сложностью и важностью, которую люди пустые с удовольствием усваивают. Все, что научилось жить не по праву своего ума, достоинств, не подлежащих сомнению, – все подлежит осмеянию, т. е. еще раз напомнить людям, что все-таки наша сложность, умность, значимость – в простоте и ясности нашей, в неподдельности.
Иван с женой благополучно прибыли к Черному морю (первый раз в жизни), но путь их (люди, встречи, столкновения, недоразумения), должен нас заставить подумать. О том, по крайней мере, что если кто и имеет право удобно чувствовать себя в своей стране, то это работник ее, будь-то Иван Расторгуев или профессор-языковед, с которым он встречается. Право же, это их страна. И если такой вот Иван не имеет возможности устроиться в столичной гостинице и, положим, с какой лихостью и легкостью и с каким шиком устраиваются там всякого рода сомнительные деятели в кавычках, то недоумение Ивана должно стать и нашим недоумением. Мало сказать недоумением, не позор ли это наш?».
С какой ясностью раскрывает Шукшин смысл будущего фильма, как убежденно декларирует свои взгляды. Это чистая публицистика, тут он конкретен в осмыслении социальной картины жизни. Драма сельского жителя, который выйдя из деревни, попадает не в сферу подлинной культуры, а в систему хваткого потребительства, основанного на делячестве и чванстве, раскрыта Шукшиным исчерпывающе. Вывод ясен и прям: государство в ответе за своего гражданина – труженика, за его мироощущение, за его душевный комфорт.
Вообще, в своей публицистике – а творческое наследие Шукшина включает десятки разнокалиберных статей и бесед – он постоянно раскрывает свои взгляды на жизнь, на труд, на искусство. Эти взгляды укрепляются или меняются. Например, уже через несколько лет после заявки на фильм «Печки-лавочки», в беседе, озаглавленной «Я родом из деревни…», он говорит о деревенском человеке: «Может мы немножко виноваты, что слишком много обращались к нему, как к господину, хозяину положения, хозяину страны, мы его вскормили „немножко“ до размеров алчности уже. Он уже такой стал – все ему надо. А чтобы самому давать – он почему-то забыл об этом. Я думаю, что деревенский житель, тоже нынешний, и такой».
Тут уже иной, противоположный взгляд на проблему взаимной ответственности – сельские жители в долгу перед государством. Шукшин иногда бросается из крайности в крайность. И все это от боли и тревоги за человека, свое соплеменника и современника. И всегда он с предельной откровенностью делится своими мыслями и чувствами. Иногда заранее знает, какие последуют возражения – и тут же отвечает на них, горячо отстаивая свою точку зрения. Он стремится, чтобы его слово, «как сейчас говорят», «достало» читателя. И внушает, внушает свое «кредо». В замечательной своей статье «Монолог на лестнице», он без обиняков говорит, что нравится и что не нравится ему в деревенской жизни и заканчивает пожеланием молодому человеку, который только вступает в эту самую жизнь: «В восемнадцать лет самая пора начать думать, ощущать в себе силу, разум, нежность – и отдать бы все это людям. Кому же еще? Вот – счастье, по-моему. Можно, конечно, принять восемнадцать лет, как дар жизни, с удовольствием разменять их на мелочишку чувств, небольших, легко исполняемых желаний – так тоже можно, тоже будет, что вспомнить, даже интересно будет… Только жалко. Ведь это единственный раз! Жизнь, как известно, один раз дается и летит чудовищно скоро – не успеешь оглянуться – уже сорок…».
Шукшин выступает как проповедник, как учитель жизни. Но это в публицистике! В художественном творчестве – он совсем иной. Он не хочет нажимать на зрителя, поучать его, давать готовый ответ как в задачнике. Он надеется, что зритель сам придет к ответу, додумается до истины – надо только не врать, не кривить душой. Может быть, помочь зрителю – но непременно художнически, сводя героев фильма в каких-то острых ситуациях. Нравились ему такие вот «несколько крайние», по его словам, ситуации. Так и говорил: «Для того чтобы извлечь искру, надо ударить два камня друг о друга». Он хотел, чтобы его мысль «искрила» в художественных образах. Очень часто ему это удавалось, но иногда и не получалось.
Конечно, замысел фильма был шире, острее – речь там шла о неразрывности социального и нравственного обеспечения. Мысль эта, как мне кажется, не нашла своего выражения в образной системе фильма. Получился фильм о нравственной ориентации простого человека в сложном, меняющемся в не лучшую сторону мире. Тоже интересный, хотя несколько иной.
Но все это я поняла потом. А тогда, после недолгого разговора с Шукшиным на бревнах, недовольная собой и тронутая его терпеньем, я вдруг сама определила «сверхзадачу» фильма: «бережность к людям».
Об этой самой бережности Шукшин сказал спустя два года, выступая в кинотеатре города Белозерска перед показом фильма «Печки-лавочки»: «Нам бы про душу не забыть. Нам бы немножко добрее быть. Нам бы с нашими большими скоростями не забыть, что мы люди, что должны быть… Мы один раз, уж как случилось, живем на земле. Ну, так и будь ты повнимательнее друг к другу, подобрее».
Ко мне Шукшин был добр.
Глава шестаяВ котле «большого кино»
Надо было, конечно, побывать на родине Шукшина, чтобы в какой-то степени постичь его натуру и творческую природу. Всей своей сутью Шукшин воплощал нечто очень важное и существенное, чем жила и полнилась его родная глубинка. В нем сполна проявились те самые качества, которые он живописал, повествуя о своих земляках. Терпение и настойчивость, созерцательность и трудолюбие, застенчивость и дерзость – эти вроде бы противоположные свойства являлись в каком-то удивительном сплаве, и это шло от самого уклада местной деревенской жизни, от самой алтайской природы.
Тут вспоминаются слова самого Шукшина, сказанные им с большой искренностью: «Редко кому завидую, а завидую моим далеким предкам – их упорству, силе огромной… Я бы сегодня не знал, куда деваться с такой силищей. Представляю, с каким трудом проделали они этот путь – с Севера Руси, с Волги, с Дона на Алтай. Я только представляю, а они его прошли. И если бы не наша теперь осторожность насчет красивостей, я бы позволил себе сказать, что склоняюсь перед их памятью, благодарю их самым дорогим словом, какое только удалось сберечь у сердца: они обрели – себе и нам, и после нас – прекрасную родину. Красота ее, ясность ее поднебесная – редкая на земле. Нет, это, пожалуй, легко сказалось: красивого на земле много, вся земля красивая… Дело не в красоте, дело, наверное, в том, что дает родина – каждому из нас – в дорогу, если, положим, предстоит путь, обратный тому, какой в давние времена проделали наши предки, – с Алтая, вообще, что родина дает человеку на целую жизнь. Я сказал „ясность поднебесная“, но и поднебесная, и земная, распахнутая, – ясность пашни и ясность людей, которых люблю и помню. Когда я хочу представить, что же особенно прочно запомнил я из той жизни, которую прожил на родине в те свои годы, в какие память наша особенно цепкая, обладает способностью долго удерживать то, что ее поразило, то я должен выразиться громоздко и несколько неопределенно, хотя для меня это – точность и конкретность полная: я запомнил образ жизни русского крестьянства, нравственный уклад этой жизни, больше того, у меня с годами окрепло убеждение, что он, этот уклад прекрасен, начиная с языка, с жилья» (статья «Нравственность есть Правда»).