Василий Шукшин. Земной праведник — страница 43 из 60

Отпущенный Горынычем и Бабой-Ягой Иван жалуется встреченному Медведю:

«– Как же он меня исковеркал! Всего изломал.

– Бил что ли?

– Да и не бил, а хуже битья. И пел перед ним, и плясал… Тьфу! Лучше бы уж избил…

– Унизил?

– Унизил. Да как унизил! Не переживу я, однако, эти дела. Вернусь и подожгу их. А?

– Брось, – сказал Медведь, – не связывайся. Он такой, этот Горыныч… Гад, одно слово. Брось. Уйди лучше. Живой ушел, и то, слава богу. Эту шайку не одолеешь: везде достанут».

Еще одна шайка на пути Ивана – черти, осадившие монастырь. Шукшин со вкусом рисует обстановку «вялого бедлама после бурного шабаша»: кто из чертей, засунув руки в карманы узеньких брюк, легонько бил копытцами ленивую чечетку, кто листал журналы с картинками, кто тасовал карты.

Иван ведет с чертями переговоры относительно справки:

«– А какую справку, Ваня? Они разные бывают… Бывает – характеристика, аттестат… Есть о наличии, есть об отсутствии, есть „в том, что“, есть „так как“, есть „ввиду того, что“, а есть „вместе с тем, что“ – разные, понимаешь? Какую именно тебе сказали принести?.. Мы можем сделать любую справку, надо только понять – какую?».

Но Ивану не нужна «липовая» справка от чертей – ему подавай справку от Мудреца. И тут Иван вступает в сговор с чертями: они помогут ему проникнуть к Мудрецу, а он за это поможет им вломиться в монастырь. Прелестная деталь: «два черта побежали куда-то, а Изящный обнял Ивана и стал ходить с ним туда-сюда, что-то негромко рассказывал», – так и видишь Шукшина в коридоре Госкино в обнимку с каким-нибудь «хромым чертом Анатолем».

Способ, предложенный Иваном, прост и коварен: черти разучат и споют перед стражником русскую народную песню «По диким степям Забайкалья» – стражник поверит, что это свои – и откроет двери.

«Здесь надо остановить повествование, – пишет Шукшин, – и, коль возможно, погрузиться в мир песни. Это был прекрасный мир, сердечный и грустный. Звуки песни, негромкие, но сразу какие-то мощные, чистые – ударили в самую душу. Весь шабаш отодвинулся далеко-далеко: черти, особенно те, которые пели, сделались вдруг прекрасными существами, умными, добрыми, показалось вдруг, что смысл истинного их существования не в шабаше и безобразиях, а в ином – в любви, в сострадании».

Да, весь ужас в том, что искусство – даже высокое, великое – беззащитно перед корыстными наглецами, и те его хищно используют в своих целях. Уж Шукшин-то на это нагляделся досыта, и боль свою, наконец-то, выплеснул.

– «„Камаринскую!“ – раскапризничался Изящный черт. – Иван нам спляшет. „Камаринскую“! Ваня, давай!

– Пошел к дьяволу! – обозлился Иван. – Сам давай… с другом вон.

– Тогда я не посылаю с тобой черта, – сказал Изящный. И внимательно, злобно посмотрел на Ивана. – Понял? Попадешь ты к Мудрецу!.. Ты к нему ни-ког-да не попадешь.

– О, проклятье! – застонал Иван. – Да что же это такое-то? Да за что же мне муки такие?

– „Камаринскую“! – велел Изящный черт. – „Пошехонские страдания“.

Черти-музыканты заиграли „Камаринскую“. И Иван пошел, опустив руки, пошел себе кругом, пошел, пристукивая лапоточками. Он плясал и плакал. Плакал и плясал.

– Эх, справочка! – воскликнул он зло и горько. – Дорого же ты мне достаешься!..».

Попав, наконец, в приемную к Мудрецу, Иван, набравшийся от чертей наглости и дерзости, набрасывается на секретаршу:

«– А-н… Ты решила, что я шут гороховый. Что я – так себе, Ванек в лапоточках… Тупой, как ты говоришь. Так вот знай, я мудрее всех вас… глубже, народнее. Я выражаю чаяния, а вы что выражаете? Ни хрена не выражаете? Сороки. Вы пустые, как… Во мне суть есть, а в вас и этого нету…»

– Предисловий начитался, – поясняет девице «выступление» Ивана появившийся черт. – Сиди тихо, счас нас примут…

Появляется некто маленький, седенький – сам Мудрец. Шукшин изображает почти портретное сходство с одним из кинематографических «бонз», но это отнюдь не шарж на одного-единственного человека; это собирательный образ – много их прошло перед ним, чиновников от искусства. Конечно, были среди них и умные, дельные люди, но сколько же попадалось таких вот Мудрецов, ответственных за идеологию и помешанных на резолюциях:

«– „Что вам надо в монастыре? Ваша цель?“ – приступает он к допросу черта.

– Разрушение примитива, – твердо сказал черт.

Мудрец погрозил ему пальцем.

– Озоруете. А теоретически не готовы.

– Нет, ну серьезно… – заулыбался черт на стариковскую нестрашную угрозу. – Ну тошно же смотреть. Одни рясы чего стоят… положа руку на сердце, неужели неясно, что они безнадежно отстали? Вы скажете – мода? А я скажу: да, мода! Но ведь если мировые тела совершают свой круг по орбите, то они, строго говоря, не совсем его совершают…».

Начинается псевдоумный разговор, очень напоминающий сентенции Глеба Капустина из рассказа «Срезал».

«– Тут, очевидно, следует говорить не моде, – заговорил старик важно и взволнованно, – а о возможном положительном влиянии крайнебесовских теорий на некоторые устоявшиеся нормы морали…

– Конечно! – воскликнул черт, глядя на Мудреца влюбленными глазами. – Конечно, о возможном положительном влиянии…».

Наконец, Мудрец отпускает черта, на всякий случай, погрозив ему пальцем: «Идите. И – с теорией, с теорией мне!.. Манкируете! Смотрите! Распушу!.. Ох, распушу!».

Все это – картинки с натуры: «Черт мелко кивая головой, улыбаясь, пятился, пятился к выходу… Задом открыл дверь и так с подкупающей улыбкой на мордочке исчез».

А старичок приступает к Ивану. И опять – то же самое: «петь умеешь, плясать умеешь»? Иван нервничает, а старичок настраивается на откровенность: «Ах, Ваня!.. Устаю, дружок, так устаю – боюсь, упаду когда-нибудь и не встану. Не от напряжения упаду, заметь, от мыслей… По семьсот, по восемьсот резолюций в сутки…».

Тут вошедшая секретарша Милка докладывала:

«– Сиамский кот Тишка прыгнул с восьмого этажа.

– Разбился?

– Разбился.

Старичок подумал…

– Запишите, – велел он. – Кот Тимофей не утерпел… Какая по счету резолюция на сегодня?

– Семьсот сорок восьмая».

Это тоже – с натуры. Только не кот прыгнул с восьмого этажа, а человек, кинорежиссер, да еще в заграничной командировке. А это уже вопрос идеологический. Так, шифруя подлинные события, прибегая к аллегории, пародируя действительность, Шукшин повествует о своем «крестном пути в искусство». Конечно, подлинная жизнь была другой – сложной, интересной, богатой событиями, до краев заполненной любимым делом. Но однажды припомнил он все горькое, обидное, что отравляло ему жизнь, перетолок свои обиды с русским фольклором и написал эту сказочку.

Похождения Ивана на этом не кончались. Вместе с Мудрецом он отправился «пощипать ягодки» в дому у красавицы Несмеяны, в просторечии просто Алки, изнывающей вместе со своими друзьями от скуки – и плясать бы здесь, и петь снова Ивану, но уж теперь он вывернулся, благо никто здесь всерьез не принимал Мудреца, а потому удалось выставить его на посмешище и завладеть печатью.

А впереди еще монастырь, который никак не обойти по пути назад, и в монастыре распоясавшиеся черти, которые собираются переписать иконы, потому что «они устарели», а вместо них выставить свои портреты – и это все по вине Ивана, научившего их, как обмануть стражника. Но чаша позора еще не испита: будет еще и грехопадение с усатой дочкой Бабы-Яги – какой уж тут путь к себе! А ведь пошел-то набираться уму-разуму! Хоть и с печатью вернулся Иван, да с опустошенной душой – кругом виноватый! Вот она печать – а что дальше?

«– Садись, Ванька, на место и сиди, – велел Илья. – А то скоро петухи грянут.

– Нам бы не сидеть, Илья! – вдруг чего-то вскипел Иван. – Не рассиживаться бы нам!..

– А чего уж? – удивился Илья. – Ну, спляши тогда… Чего взвился-то?..».

Вот что в итоге – снова Ивану предлагается сплясать. Видно, судьба его такая. Что бы там ни присоветовали соседи по книжной полке, Илья Муромец с донским Атаманом – посидеть сиднем и покрепче подумать или – «сарынь на кичку» – разгуляться на Волге, а только неумолимый глас петуха заставляет всех умолкнуть и врасти в свои переплеты. «Тут и сказке нашей конец. Будет, может быть, другая ночь… Может быть, тут что-то еще произойдет… Но это будет уже другая сказка. А этой – конец».

Только – конец ли? Не оставляет впечатление, что работа над этой повестью для театра не завершена. Более того, что последние строки дописаны чьей-то рукой. Тем не менее, повесть-сказка «До третьих петухов» существует именно в том виде, в котором уже после смерти Шукшина была напечатана журналом «Наш современник». И благодаря ощутимому, но не ясному для большинства читателей подтексту и отсутствию внятных комментариев, возбуждает настойчивые попытки расставить идеологические акценты. Чаще всего приходится слышать, что название «До третьих петухов» не принадлежит Шукшину, что называл он свою сказку иначе – «Ванька, смотри!», и это название явно указывает на сокрытую суть повести – предостережения, повести-предугадания. Некоторые совершенно всерьез пишут о том, что Шукшин наметил в этом произведении пути выхода из того тупика, в который двигалась Россия. Что же касается главного героя, то в нем чудится не больше, не меньше, как обобщенный образ русского человека, защитника и спасителя Отечества.

Но имеющий глаза да видит – ничего этого в повести-сказке Шукшина нет. А есть совсем другое: сатирическое изображение касты «творцов», удобно пристроившихся при искусстве. И Змей Горыныч о трех головах, которые все время обмениваются мнениями, – это своего рода худсовет. И монастырь – это, скорее всего, студия, святилище искусства, куда ворвались разухабистые прохиндеи. А уж приемная Мудреца и сам Мудрец – это явное Госкино во главе с председателем, этакий командный пункт. Безусловно, именно о таком руководстве Шукшин писал в своих рабочих тетрадях: «Ни ума, ни правды, ни силы настоящей, ни одной живой идеи!.. Да при помощи чего же они правят нами? Осталось одно объяснение при помощи нашей собственной глупости. Вот по ней-то надо бит