Записка как записка. Только бросилось в глаза это безличное ОНИ – крупными буквами. Так говорят о посторонних, с этаким нажимом – ОНИ, У НИХ. Это самое ОНИ мелькало у него, когда речь шла о чиновниках Госкино, о критиках, о журналистах. Многих, с кем сводила жизнь и от кого приходилось зависеть, он ощущал как посторонних. И в той же записке, опять-таки крупно значилось: ВЫПРАВИТЬ. Как будто неким образом связаны были между собой эти слова. Ну, конечно, если вмешаются ОНИ, значит, придется что-то ВЫПРАВИТЬ. И это самое «во-от» в конце – точно невольный вздох. Вроде бы сухая, деловитая, но на самом деле очень эмоциональная записка…
Как трудно было ему с этой эмоциональностью, ранимостью все время проявлять выдержку, скрывать свои чувства от посторонних. А посторонние вообще не подозревали об этом – для них он был «мужик», а у мужика – толстая кожа. Зная об этой его особенности, понимаешь, почему он не снимался в первых трех своих фильмах – для него это было бы слишком большой эмоциональной нагрузкой. И только преодолев некий психологический барьер, он подступился к образу Степана Разина, потому что это был доподлинно его герой, и другого актера в этой роли он не видел. Но постановка был отложена (или закрыта), и собственная решимость сыграть исторический образ показалась ему дерзкой и самонадеянной: ну, какой он Разин? Честно говоря, он писал Разина для себя, а что получилось? Где у него в облике «надменность, не пустая надменность, не смешная, а разящая той же тяжелой силой, коей напитана вся его фигура?». Где «страшный взгляд, что „не ломанной бровью страшен, не блеском особенным – простотой страшен своей, стылостью…“». Конечно, настоящий актер должен сыграть все – и разящую силу, и стылый взгляд – год назад никаких в том сомнений не было: с Разиным он просыпался и засыпал. А теперь, когда у него отняли Разина, он затосковал и едва ли ни разуверился в себе. Именно в это время он поразил Леонида Куравлева своим трагическим обликом:
«…Среди шума и бедлама, среди всей этой кинематографической суеты Шукшин молча сидел в кресле. Если так можно выразиться, до него нельзя было дотянуться и потрогать – он сидел странно отрешенный и отчужденный, словно из другого мира, как будто светило для него другое солнце, не то, что греет нас… Видимо, он испытывал физические страдания, может быть, мучила язва. Василий Макарович, в отличие от многих, ни на какие болезни не жаловался, но, что он болен, мы знали. А на физические страдания, возможно, накладывались еще и душевные муки. Во всяком случае, таких печальных глаз я ни у кого никогда не видел и не увижу, наверное…».
Вот таким вышел Шукшин из схватки за своего Разина. Отойти от этой работы он никак не мог – давно уже завершился подготовительный период по фильму «Печки-лавочки», начинались съемки – впереди была экспедиция в родные края. Работа предстояла огромная, если учесть, что Куравлев отказался от написанной специально для него главной роли и Шукшин впервые решился сам играть в своем фильме; а Разин все не отпускал: перелистывал готовый к изданию роман и вновь примерялся к роли. Конечно, это была его роль. Все написанное он теперь поверял самим собой. Каким был бы его Степан? Он подарил бы ему свой облик, как великий Николай Черкасов подарил Александру Невскому высокий рост, статность, удивительное вдохновенное лицо. И не только собственной внешностью наделил бы Шукшин народного героя, но и своей внутренней сутью – как бы присутствуя в Разине. Это не значит, что он не смог бы полностью перевоплотиться – в «Печках-лавочках» он так и сделает, и будет на экране совсем другой человек – похожий обликом на Шукшина, но вовсе не Шукшин. Но Разин – другое дело. Это властитель его дум, спутник всей жизни. В Разина он вложил бы всю душу, всю любовь к людям, всю жажду справедливости, всю ненависть к угнетению. Разин у него в фильме был бы не таким как в романе и сценарии – не вскипал бы мгновенной злобой, не бился в припадках ненависти. «Разина все любили», – написал он. И надо было сделать так, чтобы его полюбил зритель. Полюбил и почувствовал в нем не болезнь, а здоровье, крепкое без изъяна человеческое естество. И пусть бы он был похожим на сегодняшних людей: это же человек на все времена – Разин!..
Понятна эта бесконечная приверженность разинской теме: она объединила все стороны дарования Шукшина, все ипостаси его творческой личности – прозаик, киносценарист, кинорежиссер, актер, поэт. Да, поэт, потому что были еще и стихи.
А в сознании людей, знавших и любивших Шукшина, он навсегда соединился со Степаном Разиным, хотя и не пришлось ему сыграть эту роль. Не случайно московские студенты подарили музею Шукшина в Сростках графический по дереву портрет Василия Макаровича, на котором старославянской вязью выведено: «Приведи ты саблей своей острой обездоленных, забитых, многострадальных к счастью, к воле…».
Глава десятаяНа ясный огонь
С вечера над рекой Катунью занялись костры – один за другим, точно в старину, накануне Ивана Купалы. Случалось ли вам в сумерках идти на огонь костра? Неведомо кем разожженный, он и манит, и пугает. Манит – потому, что разожжен человеческой рукой, таким же путником, застигнутым приближением ночи. Пугает, потому что во все времена странствующий человек не без опаски подходил к другому человеку. Но никакая опаска не может пересилить тягу человека к человеку, потребность общения – людям свойственно искать друг у друга защиты, прибежища, утешения. А тут, вдоль берега реки – не один костер, их десятки. Только раз в году в эту самую июльскую ночь разрешается здесь жечь костры: люди пришли издалека, им надо ночь скоротать… Переходишь от костра к костру и диву даешься: здесь точно не к отдыху располагаются, а к всенощному бдению. Ну, конечно, и молоток стучит по колышкам палатки, и чайник дребезжит на огне, но не слышно ни пустой болтовни, ни громкого смеха, ни того нестройного пения, которое скорее разъединяет, чем соединяет людей. Что-то истовое, благостное чудится в этих путниках – с первых же слов, с неспешного ответа на вопрос: «куда путь держим?».
– Известно куда… К Шукшину.
Это надо слышать! Будто к целителю какому! Даром что и на свете-то его давно нет – уж какой год все идут да идут. Манит и тянет к себе родина Шукшина. Едут со всех концов страны, а ведь не ближний свет это самое село Сростки Алтайского края. Самолетом надо лететь до Барнаула, поездом ехать до Бийска, можно плыть по Оби до ее слияния с Катунью и во всех случаях непременно ехать потом по Чуйскому тракту – в сторону Горного Алтая. «Ах, и прекрасно же ехать! – писал Шукшин. – И прекрасна моя родина – Алтай; как бываю там, так вроде поднимаюсь несколько к небесам. Горы, годы, а простор такой, что душу ломит. Какая-то редкая, первозданная красота». Так оно и есть, но горы эти еще не назовешь горами – скорее холмами: эти зеленые холмы как бы отгораживают обжитые долины от всего остального мира; отсюда один путь – большаком, проезжей дорогой, которая проходя через село, становится главной улицей. Иное село тянется на несколько километров между большаком и холмами-взгорьями. Очень похоже на предгорья северного Кавказа – вся разница в почве, оттого, наверное, и краски на Алтае ярче: земля чернее, трава зеленее, здесь, на тучных черноземах издревле занимались землепашеством.
Село Сростки основано в 1804 году, ему более двухсот лет. Благодаря Шукшину история села увековечена теперь в местном музее. И прекрасно, что судьба писателя неразрывно связана в стенах этого музея с судьбой самих Сросток. Сколько народу вышло из одной только этой бревенчатой, ставшей музеем, школы – воевали, строили, плавали по морям-океанам. А их отцы? Сколько их сгинуло на той же войне, в ссылке, да просто где-то на Чуйском тракте. А деды, прадеды? Это о них писал потом Шукшин: «До чего упорный был народ! Ну, вот она земля, останавливайся, руби избу, паши. Нет, шли дальше и дальше, пока в океан не уперлись, тогда остановились. А ведь это не кубанские степи и не Крым, это Сибирь-матушка, она „шуток не понимает…“». Обо всех них вспомнили теперь – и опять-таки, спасибо Шукшину.
Есть в музее стенд, посвященный фронтовикам, участникам Великой Отечественной войны – выставлены их письма. В одном из них – стихи чудом сохранившиеся, не канувшие в лету:
Направо от меня Катунь,
Гора налево, а за нею
Родные Сростки в синей мгле
Своими кровлями белеют…
Такими с детства видел свои родные Сростки и Шукшин; ему выпала честь говорить от имени этого солдата, от всех, кто ушел и не вернулся назад, никогда больше не постоял на берегу Катуни, не поднялся на гору Пикет.
Гора Пикет, а по местному Бикет высится над Сростками и манит к себе. Нет, наверное, в этих местах такого мальчишки, который, почувствовав силу в ногах, не полез бы «в гору», одержимый желанием узнать – а что там за ней? Невелика гора – а все-таки гора, кажется, рукой подать до верхушки, а на самом деле полдня уходит на такое путешествие, особенно, если по дороге попадется облепиха или смородина, спугнешь ежа или наткнешься на сброшенную змеей кожу. Лезешь, лезешь, пока не достигнешь самой горбушки, где земля «закругляется» и простор такой же как в степи – нет ему конца-края; только вдруг тропа выводит на самый край высоченного обрыва, и с него открывается такой простор, что дух захватывает: «всю Россию видно», – как говорил Шукшин. Конечно, когда живешь в таком удивительном месте и видишь этакую красоту с детства, глаз становится зорче, а душа – светлее. Но далеко не каждому суждено пробудиться к жизни художником.
Есть у Шукшина маленькая повесть «Из детских лет Ивана Попова». В ней рисует он свое детство и отрочество, начиная с последнего предвоенного месяца. Каждая новая глава этой повести – новый год в жизни подростка. Четыре главы – четыре года. Ивану Попову приписал Шукшин свои черты, свою любовь к деревенскому раздолью, к степи, к реке с ее заросшими малиной, ежевикой, облепихой островами, где так хорошо сидеть с удочкой, с зелеными берегами, по которым столько хожено «бечевой»; приписал то изумление, в которое повергли его городской белый хлеб, электрическая лампочка, модель самолета, а потом и сам самолет, который стоит себе на ровном, открытом месте – хоть бы наглядеться на него! Приписал и свою любовь к чтению – сначала стихийную – а ведь читать научился еще до школы и читал все, что попадет под руку – а потом осмысленную, серьезную, открывавшую ему неведомый мир – точно большую жизнь прожил и всего навидался вдосталь. Приписал и свои трудодни – в тринадцать лет он был уже работником в колхозе – поливал табак на плантации, без конца гоняя туда-сюда упрямого и злого быка, ездил «гусевым» на конной жнейке, иначе говоря верховым, направляющим тягловых коней – и, стало быть, машину точно по жнивью. Город Б., описанный в повести – это несомненно старый деревянный Бийск, Ч-ский тракт – знаменитый Чуйский тракт, а река, с которой прощается Иван, не доезжая города – быстрая Катунь. Взял в повесть Шукшин и неродного папку – своего отчима, маму, сестренку – она выведена под своим настоящим уменьшительным именем Таля. Упомянул он и деда, и друзей-товарищей, одного из которых зовут Васька-безотцовщина (так звали самого Шукшина). Ни в одном из своих художественных произведений не говорил он о себе с такой прямотой –