Василий Шукшин. Земной праведник — страница 58 из 60

«Приходит Иван домой с пахоты, а у него дома – черти сидят.

– О, – говорят – Иван, какой ты грязный! Все пашешь да пашешь… А мы тебе приготовили хорошую должность. Чистую, спокойную. Будешь у нас охранять клад. Нам он пока без надобности. Не пришел срок. Когда понадобится – мы его пустим в дело, переворот устроим всей жизни. А пока – молчок. Охраняй этот клад. Работа не пыльная.

Что еще за клад? – удивился Иван. – Небось, народное достояние? А вы хотите его прикарманить? Не хочу я играть в ваши игры и пить с вами из одного копыта. Пошли вон!

– О, нет, Ваня, так не выйдет. Ты уже с нами заигрался. И никак нельзя тебе выйти из игры. Мы тебя выдвигаем на высокий пост. Соглашайся по хорошему, а не то – голова с плеч.

– Да не посмеете вы, – сказал Иван. – Ничего у вас не выйдет. Я на вас весь народ подниму. Все за мной пойдут.

– Не успеешь, Ванюша, даже пикнуть не успеешь. Мы тебя предупредили. Подумай хорошенько.

Призадумался Иван:

– Отпустите меня, черти. Я уеду куда подальше – там буду пахать.

– О, нет, Ваня, не можем мы тебя отпустить. Ты для нас опасный человек. Соглашайся. Будешь жить как никто…

Замахнулся Иван на чертей – глянь, они в тараканов превратились – и шмыг за плинтус».

И не стало на земле Василия Макаровича Шукшина. Помните: «Душу надо? Могу продать! Славу встречу…». Славу встретил, душу не продал.

Бог правду знает, но не сразу скажет, – так, кажется, говорит пословица. Знает правду и народ, но высказать не может. Просто земным поклоном кланяется Шукшину. Вот потому-то село Сростки стало национальной святыней – как Ясная поляна. Люди едут сюда круглый год со всех концов страны. А раз в году здесь собирается народное вече. С раннего утра, еще по росе начинается восхождение на гору Пикет. Вереницами тянутся наверх не десятки, не сотни, а тысячи людей, поднимаются по большой дороге и по тропинкам, пробитым в дебрях разнотравья. Очутившись наверху, изумленно озираются – ах, ты! – сколько хватает глаз, тесно, бок о бок, плечом к плечу сидят люди – они выстелили все взгорье, как богатырская трава, которая под солнцем не горит, под ветром не ложится, которую и конь былинный не топчет. Окоема не хватает, чтобы вместить их всех – на самом его пределе они уже не сидят, а стоят все так же тесно, плечом к плечу, точно поддерживая небо. Это уже не сбор, не встреча, а вече.

А в музее Василия Макаровича Шукшина, том самом доме, который он просил не продавать, в этот утренний час тишина. Скромный крестьянский дом: комод, покрытый ажурной скатертью – вязание Марии Сергеевны – она была рукодельница, тумбочка с телевизором – подарок Василия Макаровича матери, простой письменный стол и на нем пишущая машинка «Москва» и будильник: тут он работал, приезжая в Сростки. В окна смотрят шукшинские березы. А в книге отзывов – запись: «Очень приятно, что среди такой простоты выросло такое Человеческое Величие».

«Нет, жить надо серьезно…»Вместо заключения

Когда-то мне казалось, что Шукшин не умер, а просто уехал на родину. Сегодня я уже не могу представить себе его пишущим там, на Алтае. И вообще, не могу представить его в нашей нынешней жизни. Ни ему, ни его беспокойным, уязвленным всякой несправедливостью героям, нет в ней места. Где ты, Чудик, резонирующий от каждого грубого, неосторожно сказанного слова – то тихо, то яростно отстаивающий свое понимание справедливости, свое человеческое достоинство. Как ни жестока была порой твоя обида на жизнь, на неправедный ее уклад – а все-таки это была жизнь, хватало в ней места и добру, и злу, и можно было постоять за свои убеждения, порадоваться человеческому теплу, помечтать о несбыточном, которое нет-нет, да и сбывается. Как теперь выяснилось, жизнь-то была хорошая – надо было только ее надстраивать и укреплять. Об этом и пеклись шукшинские чудики – подчас вредничая, досаждая мирным обывателям, забрасывая все инстанции своими жалобами и предложениями. Их мучила совесть – не так живем, не так работаем. Сегодня таких людей уже нет. Они вымерли с голоду, начисто лишенные предприимчивости, которая сподобила бы их торговать водкой и сигаретами. Чувство достоинства не позволило им просить милостыню. Кто-то еще, может, доживает свой век на тихо окраинной улице – милостями солнышка, дождя и зеленой травы.

А ведь как своевременно подметил Шукшин грозящую беду! Как настойчиво пытался пробудить в нас душу! Он понимал, что человек должен жить с громадной отдачей. Но вместе с тем видел, что человеком всегда будет владеть недовольство. И всегда он будет жалеть себя. Ибо знает, что он смертен. Ах, была бы справедлива теория винтика – каких дел можно было бы понаделать! Но не получится, не выйдет. Потому что человек не винтик и не может удовлетвориться только делом своих рук, результатом своего труда. Ибо знает – все проходит. У него должны быть какие-то непреходящие вечные ценности – иначе рано или поздно опустятся руки. И тогда произойдет отчуждение личности от общества. Шукшин пытался осмыслить этот процесс, предупредить нас, что ли. Он видел, что это отчуждение происходит тем вернее, чем больше в нас равнодушия и жестокости. Он чувствовал, что добропорядочность сотрясается под натиском распущенности, простодушие трепещет перед цинизмом. Он писал о дорогих ему людях, не скрывая тревоги за них – и тревога эта оправдалась.

Народ наш, как океан, вечно обновлялся, и сколько бы грязи не сливали в этот океан, самоочищение его спасало. Но порой казалось, что этому феноменальному явлению придет конец – народу-океану грозит небывалая экологическая катастрофа. И тогда солнце прибавляло света, и живее шла великая очистительная работа. Сквозь века пылали светила. Светоч Пушкин. Светоч Некрасов. Светоч Тургенев. Светоч Толстой. Светоч Чехов. «До дней последних донца» светили миру Горький, Маяковский, Шолохов. Светил и Шукшин. Откуда взялась в этом русском мужике (невольно вспоминаются тут слова, сказанные Лениным о Толстом: до него настоящего мужика в русской литературе не было), откуда взялась эта сила солнца? Да все от того же – от щедрот народных. Как сказал сам Шукшин: «Живут на земле русские люди – и вот избирают одного. Он за всех будет говорить – он памятлив народной памятью, мудр народной мудростью. Что бы он ни делал – он естественен, свободен. Но это не „стихийность“ – это большая собранность, организованность, которой он обязан не институту, а жизни». И еще: «Пробовать писать должны тысячи, чтобы один стал писателем».

В советской литературе таких вот выходцев из самой глуши народной было немало – одновременно с Шукшиным работали Василий Белов, Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Евгений Носов и многие другие. Но громадной силой нравственного убеждения, магнетического воздействия на своего брата – читателя обладал, пожалуй, один Шукшин. Он буквально вошел в душу читающему народу, а читали его почти все, от мала до велика.

С самых юных лет Шукшин осознавал свое призвание, ощущал его как избранничество. И шел по своей стезе с редким мужеством и упорством. «Никогда, ни разу в своей жизни я не позволил себе жить расслаблено, развалившись, – писал он много лет спустя. – Вечно напряжен и собран. И хорошо, и плохо. Хорошо – не позволил сшибить себя, плохо – начинаю дергаться, сплю с зажатыми кулаками…».

Я помню эту напряженность и собранность, благодаря которым даже короткие наши беседы становились необыкновенно емкими. Помню маленькие листочки, на которых он тщательно, очень четким разборчивым почерком, по нескольку раз переписывал одну и ту же фразу, добиваясь ясности и стройности – выводил некоторые формулы своего успеха и неуспеха. До седых волос он «чистил» себя. Вытравлял очень дорогих ему, но крайне мешающих жить и работать Ивана Расторгуева и Егора Прокудина. Ибо Шукшин не был гармоническим «человеком будущего»; много чего в нем было намешано – от простодушия до лукавства, от ранимости до лихости. При всей своей доброте он мог быть очень жестким. «Не позволил сшибить себя» – исчерпывающе сказано. Вспомним один из последних его, можно сказать, итоговых рассказов «Рыжий» – об опаснейшей, прямо-таки бандитской «разборке» двух шоферов-дальнобойщиков: один готов «срубить» другого своим ЗИСом. Но у пассажира – мальчишки, поневоле участвующего в этой разборке, вдруг рождается мысль: «Нет, жить надо серьезно, надо глубоко и по-настоящему жить – серьезно». В этом весь Шукшин с его умением глубоко заглянуть за «фасад событий». Мораль является как бы исподволь, в то время как писатель вроде бы и не собирается поучать. Это общее свойство всех произведений Шукшина: нравственный вывод возникает не из сюжетной коллизии. Как это получается? Стоит ли объяснять. Это и есть искусство. Шукшин, в сущности, был подвижник, готовый порадеть за человека. Но как? Чтобы в глазах народа ни в коем случае не выглядеть моралистом, законником, учителем жизни. Понимал ведь, что объект его попечений, тертый жизнью, ко всем наставлениям не невосприимчивый, должен до всего дойти сам. Через книгу. Через фильм. Потому-то и равны были для него оба дела – литература и кино. Он не соперничал сам с собой, как считали некоторые критики: у него были ценности, которые он хотел утверждать всеми известными ему способами. Шукшин сделал неизмеримо много, чтобы определить некоторые закономерности перевода литературы на язык кинематографа. Кино, самое массовое из искусств, должно было помочь донести глубочайшие нравственные истины до всех и каждого. Сделать это было весьма не просто. По своим выразительным средствам литература оказалась гораздо демократичнее кинематографа. «В кинематографе все сложнее, – говорил он мне после неуспеха своей картины „Странные люди“. – Я стремился к кинематографической выразительности и в поисках зрительных ассоциаций терял своего героя, а вместе с ним и внимание, и сочувствие зрителя». По его словам, первые фильмы, которые он снял, «были какие-то недоделанные», и только в «Калине красной» он нашел ключ к решению задачи: показать человека с той мерой тонкости и подробности, что и литература, и с тем «эффектом присутствия», который доступен лишь кинематографу.