Василий Шукшин. Земной праведник — страница 8 из 60

Истинного было не мало. Как ни трудно жили люди, как ни обделены они были природой, судьбой, обществом, а не умирали в них коренные наследственные черты – чувство родины, вера в свои силы, жажда справедливости. Все они горой стояли «за правду», и это определяло отношение к труду – ведь правда и в том, что надо есть – пить, кормить семью. Все они трудились как могли, – шоферами, механизаторами, завхозами, кладовщиками, киномеханиками, сторожами – примечательно, что Шукшин всегда точно указывал род их занятий. На работе не всегда уживались, но летунами себя не считали – оправдывались, что душа просит чего-то «настоящего». Некоторые мнили себя художниками, артистами – и небезосновательно: талантлив русский человек. Другие отличались необузданной фантазией – тоже своего рода талант, обычно не признанный окружающими. И хотя жизнь то и дело показывала им «козью морду», они редко унывали – была в них какая-то изумительная жизнестойкость: сколько ни ходи по ним как по траве, а никак не вытопчешь. Они вообще отличались упорством – до конца стояли на своем.

И половины этих качеств хватило бы для вызревания личности не зряшной, как любил говорить Шукшин, но проявлялись-то эти качества как-то несуразно, то в экстремальной, то в комической форме. При всем том Шукшин эти проявления ценил, они-то и пробуждали в нем внимание и сочувствие к человеку, заставляли пристальнее в него вглядываться и открывать всему миру, что человек-то этот куда глубже и богаче, чем кажется на первый взгляд.

Молодой шофер Моня Квасов из рассказа «Упорный» одержим желанием построить вечный двигатель. Образования у него всего восемь с половиной классов – с чего бы, казалось, привалила жажда изобретательства. Это ведь не баранку вертеть и не на аккордеоне играть. А вот заболел человек этим вечным двигателем, ночей не спит – все топчется в своих догадках вокруг да около этого чертова колеса. И, кажется ему, что придумал нечто такое, до чего не додумались люди за целые века. «Вскочил, начертил колесо, желоб, стерженек, грузик… И даже не испытал особой радости, только удивился: чего же они столько времени головы-то ломали! Он походил по горнице в трусах, глубоко гордый и спокойный, сел на подоконник, закурил. В окно дул с улицы жаркий ветер, качались и шумели молодые березки возле штакетника; пахло пылью. Моня мысленно вообразил вокруг огромнейший простор своей родины, России – как бесконечную равнину, и увидел себя на этой равнине – идет спокойно по дороге, руки в карманах, поглядывает вокруг… И в этой ходьбе – ничего больше, идет и все – почудилось Моне некое собственное величие. Вот так пройдет человек по земле – без крика, без возгласов – поглядит на все тут – и уйдет. А потом хватятся: кто был-то! Кто был… Ничего вроде не изменилось, но какая желанная, дорогая сделалась жизнь. Ах, черт возьми, как, оказывается, не замечаешь, что все тут прекрасно, просто, бесконечно дорого».

Можно подумать, что Моня жаждет славы, самоутверждения, особого места в мире – затем и нужно ему, чтобы оно вращалось, это самое колесо. Но вот местный инженер, а за ним и учитель физики вдребезги разносят его проект. Упорного Моню это не останавливает. Разорив велосипед, чтобы взять колесо, он все-таки сооружает свой вечный двигатель – весь день дотемна работает и потом чуть ли ни всю ночь глядит, как закрутившееся, было, колесо останавливается. Покрутится-покрутится и остановится. Рассвет застает Моню на берегу реки. «Моня не страдал. Ему даже понравилось, что вот он один здесь, все над ним надсмеялись и дальше будут смеяться: хоть и бывают редкие глупости, но вечный двигатель никто в селе не изобретал. Этого хватит месяца на два – говорить. Пусть. Надо и посмеяться людям. Они много работают, развлечений тут особых нет – пусть посмеются, ничего. Он в эту ночь даже любил их за что-то, Моня, людей. Он думал о них спокойно, с сожалением, даже подумал, что зря он так много спорит с ними. Что спорить? Надо жить, нести свой крест молча… И себя тоже стало немного жаль».

Оказывается у непоседливого, строптивого Мони душевных сил с избытком. Посмеиваясь над собой, он еще и разыгрывает грубияна – инженера, заявив ему, что колесо крутилось всю ночь и теперь продолжает крутиться. Обманутый инженер почему-то не рассердится на Моню – они даже разопьют по рюмочке во славу законов механики. «Вечный двигатель» не развел этих непохожих людей окончательно, но наоборот соединил их. «Они посмотрели друг на друга… Инженер улыбнулся, и ясно стало, что вовсе он не злой человек – улыбка у него простецкая, доверчивая. Просто, наверное, на него по его молодости и совестливости, навалили столько дел в совхозе, что он позабыл и улыбаться, и говорить приветливо – не до этого стало».

Выходит, «вечный двигатель» послужил катализатором человеческих отношений, сделал беспокойного Моню внимательней к людям, добрее к их слабостям и ошибкам. «Моня сидел в горнице, смотрел в окно. Верхняя часть окна уже занялась красным – всходило солнце. Село пробудилось: хлопали ворота, мычали коровы, собираясь в стадо. Переговаривались люди, уже где-то покрикивали друг на друга… Все как положено. Слава богу, хоть тут-то все ясно, думал Моня. Солнце всходит и заходит, всходит и заходит – недосягаемое, неистощимое, вечное. А тут себе шуруют: кричат, спешат, трудятся, поливают капусту… Радости подсчитывают, удачи. Хэх!.. Люди, милые люди… Здравствуйте!». На такой вот высокой ноте кончается рассказ. А ведь ничего особенного не произошло – чепухой какой-то, в сущности, занимался Моня Квасов, чудил, как и многие шукшинские герои, снискавшие себе у читателей с легкой руки критиков прозвище «чудики».

«Чудик» был один из его персонажей: так называла его жена, иногда ласково, иногда возмущенно, если Чудик влипал в какую-нибудь неприятную историю. Чудику Шукшин отдал не только свое имя Василий. История, с которой начинался одноименный рассказ, произошла с ним самим: это он как-то в магазине обронил пятидесятирублевую бумажку – немалые по тем временам деньги, ползарплаты неквалифицированного работяги – и не подумал даже, что это его потеря. Опросил всех в очереди и положил бумажку на прилавок – авось, кто хватится пропажи. И только на улице, пересчитав деньги, сообразил, что бумажка-то его собственная. Но назад, конечно, не вернулся – посовестился… Вот таков и Чудик, скорее свое отдаст, чем позволит допустить даже мысль, что он может присвоить чужое. Он, конечно, простак и очень смешон в своем стремлении сострить или поддержать дорожную беседу, отправить жене нежную телеграмму или «сделать снохе приятное», разрисовав акварельными красками детскую коляску, но он чист сердцем и по-своему окрылен самой возможностью участвовать в этой кипучей, шумной человеческой жизни. Он живой во всех своих поступках, во всех проявлениях своего прямодушного характера, хотя кое-кому – и таких немало – хочется его одернуть, причесать, поправить, как поправила телеграфистка текст его телеграммы: вместо «приземлились» – «долетели», вместо «Васятка» – «Василий». Это непонимание проявляется порой весьма агрессивно и причиняет ему боль. «Когда его ненавидели, ему было очень больно. И страшно. Казалось: ну, теперь все, зачем же жить? И хотелось уйти подальше от людей, которые его ненавидят или смеются». Это тоже собственное ощущение рассказчика, отданное герою: немало ему пришлось претерпеть от злых людей, прежде чем все подряд начали ему улыбаться и заглядывать в глаза. В общем, дорог Шукшину этот Васятка, стойкий как трава-мурава маленький человек. Уж, кажется, как по нему прошлись сапогами – по самой душе – совсем было поник, а потом взял – выпрямился.

«Домой Чудик приехал, когда шел рясный парной дождик. Чудик вышел из автобуса, снял новые ботинки, побежал по теплой мокрой земле – в одной руке чемодан, в другой ботинки. Подрыгивал и громко пел: „Тополя-а, тополя-а…“ С одного края небо уже очистилось, голубело, и близко где-то было солнышко. И дождик редел, шлепал крупными каплями в лужи; в них вздувались и лопались пузыри. В одном месте Чудик поскользнулся, чуть не упал».

А напоследок Шукшин коротко, можно сказать, протокольно сообщает, что звали Чудика Василий Егорович Князев: «Было ему тридцать девять лет от роду. Он работал киномехаником в селе. Обожал сыщиков и собак. В детстве мечтал стать шпионом». С фамилией Князев мы еще встретимся у Шукшина – он покажет нам другого Князева, тоже чудика, но только давно вышедшего из детства. Чудикам хорошо бы из детства не выходить – вон, Василий Егорович до сорока лет остался подростком и живет легко, светло. Но это, можно сказать, счастливый случай. На чудиков тоже распространяются законы природы – вырастая, они выламываются из обыденной жизни. Их не устраивает размеренное существование, быт оскорбляет их своей несовершенностью, в тесном житейском мирке они чувствуют себя неуютно и прямо-таки рвутся из него, одержимые некой сверхценной идеей. Из таких людей – будь они «с царем в голове» выходят великие ученые, художники, землепроходцы. Циолковский, скажем, из таких вот чудиков. Жизненный подвиг этого гения с юных лет волновал Шукшина; домик Циолковского, «где труд не искал славы», стал для него своего рода жизненным маяком – столь сильное впечатление произвело на работягу – допризывника, приехавшего в Калугу по оргнабору, осознание того, что гениальный ученый жил самой что ни на есть обыденной жизнью, да и за шибко ученого-то его тут никто не держал; каким же упорством, какой волей надо было обладать, чтобы выстоять и остаться верным своему жизненному предназначению.

Но то – Циолковский. А ведь выдающиеся умы редки; в большинстве своем беспокойные, мятущиеся люди, одержимые жаждой самоосуществления – и не ради себя, любимого, а во имя всеобщего совершенства – никакими талантами или сколько-нибудь заметными способностями не обладают, и только понапрасну мучают себя, изводят окружающих, становясь от этого уж подлинно несчастными.

Жить бы спокойно Константину Смородину, малевать свои плакаты и вывески, но он, постоянно испытывая «хорошую злость» на всю эту свою мазню, мечтает о настоящей большой работе и в тайне ото всех кроме жены пишет большую картину. «Вот что было на холсте. Стоит стол, за столом сидят два человека… с одинаковым лицом. Никакого зеркала, просто два одинаковых человека сидят за столом, и один целится в другого (в себя, стало быть) пистолетом. Картина должна называться „Самоубийца“». Работа продвигается медленно, но упорно. Целый год томится над ней Смородин. И не ради денег. Он, надо сказать, имел к