Шульгин: «Гучков говорил о том, что происходит в Петрограде. Он немного овладел собой… Он говорил (у него была эта привычка), слегка прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на Государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему, как будто бы совести своей говорил. Он говорил правду, ничего не преувеличивая и ничего не утаивая. Он говорил то, что мы все видели в Петрограде. Другого он не мог сказать, что делалось в России, мы не знали. Нас раздавил Петроград, а не Россия…
Государь смотрел прямо перед собой, спокойно, совершенно непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице: „Эта длинная речь — лишняя…“
В это время вошел генерал Рузский. Он поклонился Государю и, не прерывая речи Гучкова, занял место между бароном Фредериксом и мною…
Гучков снова заволновался. Он подошел к тому, что, может быть, единственным выходом из положения было бы отречение от престола…
Рузский наклонился ко мне и прошептал:
— Это дело решенное… Вчера был трудный день… Буря была…»[285]
Буря? Это единственное слово, вырвавшееся у генерала, указывало на какую-то борьбу, которая здесь разыгралась.
Сегодня мы знаем, что это было. Вспомним еще раз слова А. И. Спиридовича: «В тот вечер Государь был побежден. Рузский сломил измученного, издерганного морально Государя, не находившего в те дни около себя серьезной поддержки.
Государь сдал морально. Он уступил силе, напористости, грубости, дошедшей в один момент до топания ногами и до стучания рукою по столу».
Наступила решающая минута.
Блок: «Гучков продолжал: „Я знаю, Ваше Величество, что я вам предлагаю решение громадной важности, и я не жду, чтобы вы приняли его тотчас. Если вы хотите несколько обдумать этот шаг, я готов уйти из вагона и подождать, пока вы примете решение, но, во всяком случае, все это должно совершиться сегодня вечером“»[286].
Несмотря на тревожный вежливый тон, это звучало ультимативно.
Шульгин:
«— …И, помолясь богу… — говорил Гучков…
При этих словах по лицу Государя впервые пробежало что-то… Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал: „Этого можно было бы и не говорить…“
Гучков окончил. Государь ответил. После взволнованных слов А. И. голос его звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немножко чужой — гвардейский:
— Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея…
Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…
Последнюю фразу он сказал тише…»[287]
Шульгин обошел молчанием брошенное Гучковым обвинение. Вот оно.
Блок: «Гучков сказал, что царю, конечно, придется расстаться с сыном, потому что „никто не решится доверить судьбу и воспитание будущего государя тем, кто довел страну до настоящего положения“.
На это царь сказал, что он не может расстаться с сыном и передает престол своему брату Михаилу Александровичу.
Гучков, предупредив, что он остается в Пскове час или полтора, просил сейчас же составить акт об отречении, так как завтра он должен быть в Петербурге с актом в руках. Текст был накануне набросан Шульгиным, некоторые поправки внесены Гучковым. Этот текст, не навязывая его дословно, в качестве материала передали царю: царь взял его и вышел».
В вагоне ждали час или полтора.
Царь вернулся и передал Гучкову переписанный на машинке акт с подписью «Николай». Гучков прочел его присутствующим вслух. Шульгин внес две-три незначительных поправки.
Перед подписанием манифеста об отречении князь Г. Е. Львов был назначен председателем Совета министров. А великий князь Николай Николаевич Верховным главнокомандующим.
Здесь происходит что-то непонятное. У Блока: «перепечатанный на машинке акт», но у Шульгина совершенно иное.
Шульгин: «Через некоторое время Государь вошел снова. Он протянул Гучкову бумагу, сказав:
— Вот текст…
Это были две или три четвертушки — такие, какие, очевидно, употреблялись в Ставке для телеграфных бланков. Но текст был написан на пишущей машинке. Я стал пробегать его глазами, и волнение, и боль, и еще что-то сжало сердце, которое, казалось, за эти дни уже лишилось способности что-нибудь чувствовать…»[288]
Оставим в стороне «волнение и боль». Главное заключено в «двух или трех четвертушках» бумаги, на которых был напечатан текст отречения.
Почему? Потому что известный текст царского манифеста известен как отпечатанный на одном листе, начинающийся словами «Начальнику штаба» и подписанный карандашом.
Сегодня такое оформление документа, всегда имевшее строго определенную форму («Мы, Божиего Милостью Николай Вторый…»), вызывает много вопросов. Получается манифест об отречении нельзя назвать императорским манифестом. И карандашная подпись!
К тому же документ, отпечатанный в двух экземплярах и контрассигнованный на обоих графом Фредериксом, добавляет еще одну загадку. Личная подпись человека никогда полностью не повторяется в деталях, но тут — один в один совпадает во всем, словно подписывал не Фредерикс, живой человек, хоть и старый, а бестрепетный железный робот.
То же и с карандашными подписями царя: одна в одну.
Екатеринбургский историк Андрей Разумов провел расследование и сделал следующий вывод: «Заканчивая разбор внешнего вида „отречений“, необходимо остановиться на последней подписи в этих документах — заверяющей (контрассигнирующей) подписи Фредерикса. Надпись гласит: „Министр Императорского Двора Генерал Адъютант Граф Фредерикс“.
Меня удивила похожесть контрассигнирующих надписей графа Фредерикса на всех трех „отречениях“, и я сделал наложение трех надписей друг на друга. Причем накладывал не слово на слово, а наложил ВСЮ НАДПИСЬ ЦЕЛИКОМ, ВСЕ СЕМЬ СЛОВ СРАЗУ, в две строки, с пробелами, промежутками и росчерками. Три автографа на трех разных документах совпали до буквы. Судите сами.
Нет разницы даже не между буквами, а МЕЖДУ РАСПОЛОЖЕНИЕМ ВСЕХ СЕМИ СЛОВ ВО ВСЕХ ТРЕХ ДОКУМЕНТАХ. Без копирования на стекле добиться такого эффекта нельзя»[289].
И самое главное: если манифест действительно был напечатан и реально подписан царем на двух-трех листках, то фальшивый манифест с фальшивыми подписями на одном листе может иметь любые вставки[290].
О том, что законодательный акт вступает в силу после публикации в печати, говорить не приходится. Никакой публикации не было.
И было ли в действительности добровольное отречение?
Думается, было.
В противном случае заговорщики не должны были оставить императора в живых, а они сохранили ему жизнь и даже пытались отправить его с семьей в Англию.
Завершающая картина отречения показана Шульгиным как скорбное прощание:
«Государь встал… Мы как-то в эту минуту были с ним вдвоем в глубине вагона, а остальные были там — ближе к выходу… Государь посмотрел на меня и, может быть, прочел в моих глазах чувства, меня волновавшие, потому что взгляд его стал каким-то приглашающим высказать…
И у меня вырвалось:
— Ах, Ваше Величество… Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого… Я недоговорил…
Государь посмотрел на меня как-то просто и сказал еще проще:
— Вы думаете — обошлось бы?..
Государь смотрел на меня, как будто бы ожидая, что я еще что-нибудь скажу. Я спросил:
— Разрешите узнать, Ваше Величество, ваши личные планы? Ваше Величество, поедете в Царское?
Государь ответил:
— Нет… Я хочу сначала проехать в Ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или просить ее приехать ко мне… А потом — в Царское…»[291]
Эти планы осуществились. Он повидался с матерью, побывал и попрощался со Ставкой, прибыл наконец в Царское Село к семье… Но это уже был путь на Голгофу.
Вспоминается такой случай. В январе 1906 года в Предсоборном присутствии был поставлен вопрос о восстановлении патриаршества, упраздненного еще Петром. Царь спросил о кандидатах, присутствовавшие иерархи никого не назвали. После долгого молчания царь сказал: «Что же, мне становиться Патриархом?»
Этот эпизод потом был истолкован, как будто он хотел отречься от престола, принять монашеский постриг и возглавить Церковь. Но кто знает, что он втайне думал?[292]
Проводив депутатов в третьем часу ночи, генерал Рузский мог перекреститься и перевести дыхание. Слава богу! Теперь Россия спасена… Его начальник штаба генерал Ю. Н. Данилов передал по телеграфу в Ставку и в столицу текст отречения. Дальше надо было ждать добрых вестей.
Однако их не последовало. 3 марта в 5 часов утра генерал Рузский был вызван к прямому проводу председателем Государственной думы Родзянко и председателем Временного правительства князем Г. Е. Львовым. Кажется, что-то случилось.
Родзянко взял быка за рога сразу: «Чрезвычайно важно, чтобы манифест об отречении и передаче власти великому князю Михаилу Александровичу не был опубликован до тех пор, пока я не сообщу вам об этом. Дело в том, что с великим трудом удалось удержать более или менее в приличных рамках революционное движение, но положение еще не пришло в себя и весьма возможна гражданская война. С регентством великого князя и воцарением наследника цесаревича помирились бы, может быть, но воцарение его как императора абсолютно неприемлемо».