Василий Сталин. Письма из зоны — страница 27 из 53

Но тут женитьба. Сразу после свадьбы Юрий Андреевич, как он пишет, «засадил Светлану за выписывание библиографических карточек из Маркса, Ленина, Павлова для своей работы». Эти карточки он сохранил и, судя по всему, они пригодились в дискуссии на русские темы, которая разгорелась в 60-х годах с публикациями в патриотической печати и в первую очередь в журнале «Молодая гвардия». Именно туда Юрий Андреевич отправил письмо, в котором сразу оговорился: «Попутно придется коснуться и юбилейной статьи в «Огоньке» члена Вашей редколлегии М. Лобанова». Вот главное соображение ученого химика: «В «Молодой гвардии» возник странный патриотизм: без верного понимания отечественной истории, без уважения к другим народам, без понимания русской художественной мысли, без классового подхода, без русских просветителей и декабристов, без революционеров-народников, без ленинского подхода к нашей истории».

Далее ученый устраивает разборку члену редколлегии: «М. Лобанов пишет о нравственной силе русского народа, непонятной «для привычного европейского представления». Во-первых, что это за представление, — рассуждает Юрий Андреевич. — Кем оно изложено? Представление ли это английского углекопа или немецкого бюргера, Стендаля или Гегеля, Байрона или Энгельса? Во-вторых, не вариации ли это на давно забытый мотив: умом Россию не понять?..»

«В отличие от Ю. Жданова, я полагаю, что этот «мотив» еще не забыт. Недаром нынешние погромщики России злобствуют, дивятся, почему «эта страна», ее народ не хотят принять «рыночного рая», вбежать в царство демократии и мировой цивилизации», — прочитав давнее письмо доктора химических наук в его книге «Взгляд в прошлое», пишет Михаил Петрович Лобанов и, невольно возвращаясь к дискуссии «молодогвардейцев» шестидесятых годов, приводит пример того «первородного, на чем «зарождаются нервные узлы нравственного бытия и откуда исходит мощь творческого духа», никак не укладывающаяся в угоду концепции русофобов прошлого века да и нынешнего: «Зайдите в храм, и какие светлые, благодатные лица вы увидите. И кто, как не такие женщины, своим стоянием, молитвами у здания суда спасли от недавнего судебного преследования тех молодых отважных алтарников, положивших конец выставке «художников-сатанистов» в так называемом сахаровском центре. И в социальной жизни, в самом быту: в свое время в начале 90-х годов я писал, как поразила меня встреча со старухой в моей родной деревне на Рязанщине, которая, говоря о своих мучениях при Ельцине, крикнула: «Я бы его, гада, подняла на вилы!» — и сделала такой выпад руками, что и до сих пор стоит она в моих глазах как символ народной ярости»…

Мужественный, стойкий в борьбе с ненавистниками России, ветеран войны, Михаил Петрович Лобанов пишет, как в годы гонений и погрома церквей, когда в русском народе вытравливали веру в святыни, даже у «красных военных» жила русская душа. Писатель приводит факт из воспоминаний сына известного философа Евгения Трубецкого — Сергея. «В 1920 году тридцати лет он был арестован за «контрреволюционную деятельность в пользу белых армий» и несколько дней находился в арестном помещении при кремлевском карауле. Потом через Спасские ворота стража повела заключенных в новую для них тюрьму на Лубянке. «Когда проходили через ворота, по старой московской традиции почти все мы сняли шапки. Я заметил, что большая часть нашей стражи тоже их сняла. С. П. Мельгунов, как принципиальный атеист, с интеллигентской цельностью и прямолинейностью, не снял шапки, и один из конвоиров ему заметил: «Спасские ворота — шапку снимите!» («Князья Трубецкие. Россия воспрянет». Воениздат, 1996, с. 327).

Ну, вот, пожалуйста — и «русская общественная мысль», и «классовый подход», и «просветители» с декабристами — все почти до доктору Ю. Жданову. Да только душа-то русская, как видим, не укладывается в прокрустово ложе классовых позиций — тут хоть весь марксизм разложен по библиографическим карточкам!

Должен заметить, Юрий Андреевич был музыкален. От бабушки Горской он унаследовал любовь к Брамсу, Россини, но вот в мотивах о России его молодая жена разобралась тогда, куда как глубже. Даже долгие часы корпения над теми карточками по Марксу да Ленину не сбили Светлану Иосифовну в понимании того, что составляет «живую душу народа».

В тех же 60-х годах в «Молодой гвардии» были напечатаны «Письма из Русского музея» Владимира Солоухина, еще раньше — его же «Владимирские проселки», «Капля росы». И вот писатель получает письмо — школьную тетрадь в клеточку, исписанную от корки до корки. Отрывки из того малоизвестного письма, думаю, приоткроют душевный строй Светланы Аллилуевой — женщины, как ее назвал Владимир Солоухин, «благородной, умной, светлой, с, в общем-то, трагической судьбой». Вчитаемся в строки ушедшего времени.

«Милый голубчик Владимир Алексеевич!

Извините, такое вольное обращение к Вам, но, право, прочитав Ваши замечательные лирические повести, хочется называть Вас возможно более ласково, насколько это возможно в официальном письме читателя к писателю.

Позвольте прежде всего представиться: меня зовут Светлана Аллилуева, нас с Вами знакомил поэт Давид Самойлов на вечере в ИМЛИ (Институт мировой литературы им. М. Горького), который был в конце декабря 1960 года… Я выросла в Подмосковье, в районе между Перхушковым, Одинцовым и Усовом и знаю здесь каждый овражек, каждую молодую елочку, которой не было раньше, каждую новую проложенную дорогу. Вырастила меня, в общем-то, моя няня, Александра Андреевна Бычкова, человек необычайный по судьбе и заложенным в ней талантам, очень любившая и знавшая природу и крестьянский труд, и хотя мне, конечно, не приходилось этим трудом заниматься, но рассказов я от няни наслушалась много. А она была (она прожила в нашем доме 30 лет и умерла 71 года в 1956 году) человеком необычайно веселым, добрым, жизнерадостным и деятельным: от нее исходил свет спокойствия, доброты и каратаевской «округлости»: она была истинным прирожденным поэтом в своем видении мира, природы, людей… Она умела так рассказать, например, как жнут серпами и как вяжут перевясла и как снопы укладывают, что все это было видно воочию. У нее были золотые руки, умевшие все: и шить, и вышивать, и вкусно готовить не какие-нибудь там пироги, а «французскую кухню», и косить, и копать, и ткать, и прясть, и вязать. И все это она делала с великим удовольствием, с радостью, и хотела эту радость передать и другим. Ее все любили, и когда мы праздновали в 1955 году ее 70-летие, то собрался огромный стол народу и каждый, поднимая бокал за ее здоровье и начав говорить, вдруг начинал глотать слезы. Это было величайшее счастье, дарованное мне судьбою, прожить почти 30 лет рядом с нею, вырасти на ее добрых руках, учиться у нее и читать, и писать, и считать, и, по-видимому, она передала мне, в какой-то степени, свою способность радоваться природе, голубому небу, солнечному лучу, цветам, травам, радоваться силе жизни, чистоте и здоровью. Если бы не эти качества, впитанные от нее, то я бы давно сломалась где-нибудь на полдороги своей бестолковой биографии…

Я повела о ней, чтобы объяснить Вам, что Вы вдруг возродили в душе такое же чистое чувство, какое испытывала я рядом с нею… Когда я читала «Владимирские проселки» и «Каплю росы», что-то открывалось во мне самой такое, о чем я не то чтобы позабыла, но отодвинула куда-то в дальний ящик души, такое, что перестало во мне блестеть, сверкать и радовать. И это была любовь к тому, что существует здесь, рядом, вокруг меня, — не надо колесить по свету, надо только пошире открыть свои глаза и жадными глотками пить и пить родной воздух.

Ах, Вы, голубчик мой дорогой!

Вот я знаю теперь, что обязательно выполню свое давнее, заветное желание — проеду с сыном (ему уже 16 лет) по Волге, посмотрю старые русские города. Так давно этого хотелось, но не было какого-то внутреннего толчка, а теперь он есть. Есть у меня много хороших друзей и во Владивостоке, и на Урале, и в Калининграде, — зовут, приезжай, посмотри, а мне все чего-то лень и неохота. А сейчас так захотелось посмотреть свою страну от края до края, так стало интересно и так стыдно, что ничегошеньки еще не видела.

К туризму в автобусах и к галопом по Европам у меня давнее отвращение. Я бы с радостью пожила месяц во Франции, Англии, Италии, побродила бы по улицам так, как хочется, — но вид наших советских туристов, запихнутых в автобус и озирающих таким путем «запад», мне отвратителен. И московских снобов, посмотревших таким способом уже не одну страну и даже имеющих кое-какие скудные суждения о «жизни в Швеции» или о «жизни в Париже», — не переношу. И стихи Евтушенки о Париже, о парижском рынке и т. д. считаю позором для поэта. Такое можно сочинять, сидючи за своим столом в городе Москве, посмотрев предварительно хронику о Париже и почитав Золя. Это поверхностное, наносное западничество хуже всякого славянофильства, и несет от него за версту провинциальностью и допотопными реверансами перед каждым французским парикмахером.

Вы, я надеюсь, понимаете меня, милый Владимир Алексеич. Я не против путешествий, связей, контактов и всего такого, я только за то, чтобы не терять своего лица и не забывать вкуса и запаха родного своего ветра в поле. Я за то, чтобы писатели не были дачниками в той деревне, где живет наш народ. Я за то, чтобы, исколесив Европу, Америку и Восток во всех направлениях, поэт сказал бы о своей России: «…мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви…». Я за то, чтобы поэты говорили на трех-четырех европейских языках (как Пушкин, как Толстой, как Тургенев), но чтобы милую называли бы «любонька моя, голубонька, а не — «киса».

Простите мне, ради Бога, весь этот сумбур, но мне сейчас уже трудно остановиться и трудно следовать какой-нибудь логике…

А вы, мне кажется, могли бы писать великолепную прозу о вещах серьезных и больших, таких, как война, как любовь. Вы могли бы чудесно писать о любви, потому что у Вас есть чисто русское целомудрие, сложившееся и в русской классической литературе, целомудрие, с каким писали о любви Тургенев, Толстой, Чехов. В Вас (я разумею Ваше творчество) вообще очень много света, тепла и того глубокого душевного здоровья, которое составляет живую душу и нашей народной жизни и нашего лучшего, что создано в искусстве… В Вас очень много неподдельной искренности и чистоты в вещах больших, серьезных и главных. Снобов это раздражает более всего, так как раз этого им самим недостает, и они ополчаются на то, например, что человек любит свою родную деревню, стога сена, луг, маленькую речушку. Им кажется, что это — поза, выдумка, «идейное притворство» и всякое такое, — наплюйте, голубчик, «идите своей дорогой, и пусть люди говорят, что угодно»…