Василий Суриков. Душа художника — страница 32 из 39

Это всегда будет нечто вроде копии, – значит, слабее оригинала. И еще… О, беспощадность образца – другой уже не нужен миру. Ни Рафаэль, ни Рембрандт, ни Тициан, другой невозможен – он будет только хладный скопец, жалко, скромно и загадочно стоящий в стороне от истинного движения искусства. Это живой мертвец в искусстве. Вот почему академии – консерватории великих принципов искусства – всегда и везде производили только мертворожденных гомункулов.

Да, Суриков яркий пример самобытности. Вот его «Ермак, покоритель Сибири»…

…Впечатление от картины так неожиданно и могуче, что даже не приходит на ум разбирать эту копошащуюся массу со стороны техники, красок, рисунка. Все это уходит как никчемное, и зритель ошеломлен этой невидальщиной. Воображение его потрясено, и чем дальше, тем подвижнее становится живая каша существ, давящая друг друга. После и казаков, и Ермака отыщет зритель; начнет удивляться, на каких каюках-душегубках стоят и лежат эти молодцы; даже серьги в ушах некоторых героев заметны… И уж никогда не забудет этой живо были в этих рамках небылиц.

III

В заключение желательно определить в искусстве место и значение В.И.Сурикова, сделать ему характеристику. Теперь это очень, очень трудно, – время не такое. Вместо горячих жертвенников творцу от искренних сердец жрецов искусства закурились кучи навоза – кизяк… Кроме газов, от удушливости которых можно угореть, эти дымящиеся кучи производят такой едкий дым, что решительно ничего видеть не может человек с добрыми побуждениями, – наглядеться произведениями искусства и даже приобрести из виденного для воспоминания… Его, заплатившего за вход на выставку, как везде, приводят в некую неприглядную кладовую, где и на полу и по стенам досужие шутники-дворники наложили и накрепляли к стенам какие-то деревяшки, поленца, жестянки, даже коробочки от пудры, щетки от сапог с ваксой, вешалки для платья, обрезки цинковых листов; некоторые поленца и концы брусьев даже раскрасили в яркие цвета… Недоумевающий простак уже готов звать на помощь полицию, требует назад деньги; поднимается шум; смех переходит в нелестные эпитеты устроителей… Скандал. Заправилы поневоле должны спасать положение: они уверяют непочтенную публику в ее невежестве, – за границей за эти сверххудожества платят громадные суммы; в Москве некий чудак купил великолепный дворец, украшенный резьбою и позолотой блестящей эпохи Ренессанса и развесил по стенам эти гениальности, еще недоступные пониманию. Выставка носила загадочную цифру, вместо заглавия красовалась вывеска: 0,10.

Ах, не время смеяться, когда гениальный художник, еще не похороненный, лежит в гробу…

Я хотел определить Сурикова как художника. Извиняюсь за отступление. В искусстве, как в жизни человечества, установились два типа, два течения: эллинское и варварское. И художников, по их натурам, также придется разделить на эллинов и варваров. Эллины со своим искусством представляют гармоническое, цельное, изящное явление. Ритм, красота, спокойное сочетание линий, красок, форм – все вместе, распределенное в меру, с аристократическим вкусом, очаровывает нас, и душа наша отдыхает от этой изящной пластики. Представители у старых греков: Фидиас, Пракситель и др., у итальянцев: Рафаэль, Тициан и др. У нас представитель, эллинизма – Карл Брюллов, величайший художник Европы XIX столетия. Другой тип искусства, для краткости, назовем варварским (в смысле понимания древних греков, для которых все, что не входило в область Эллады, считалось варварским).

Разумеется, все малокультурные народы были варварами, и сами греки имели довольно продолжительный период архаического искусства, так схожего еще с египетским. Аполлон Терентенейский, Диана Эфесская, Эгинеты и др. – все это еще можно считать варварскими примитивами, к которым так ревниво стремятся теперь декаденты, ломая себя даже нарочно, слюняво шепелявя для сходства с дикими и детьми. Вот почему их идеалы уже только у дикарей и ограниченных народностей не поднявшихся еще до великого искусства. У нас представители варварского начала: лубки, иконы и произведения живых, но еще неокультуренных сил природного гения. К таковым можно отнести Перова, к таковым же, по своей натуре, принадлежит и Суриков. Натура страстная, живая, с глубоким драматизмом; он творил тольки непосредственно, выливая себя, он не мог подчинить свои силы никакой школе, никаким канонам. И лица, и краски, и линии, пятна, светотени, – все в нем было своеобразно, сильно и беспощадно по-варварски. А искусство он горячо любил, более всего на свете. И послушать, как он рассуждал о нем, – можно было решить, что он эстет аристократ. Он понимал все и глубоко и верно ценил.

Сергей Тимофеевич КонёнковОбраз дорогого художника

Помнится мне, в 1891 году приехал я в Москву из Ельнинского уезда, Смоленской губернии, поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества, и, как водилось, прежде всего направился в Третьяковскую галерею. Долго, как зачарованный, не в силах отвести глаз, стоял я перед «Боярыней Морозовой» и тогда-то по-настоящему ощутил величие Сурикова.


Сергей Конёнков


Познакомился я с Василием Ивановичем значительно позже, когда, окончив училище, экспонировал на Передвижной выставке статую «Каменобоец». В день вернисажа, взволнованный (выставлялся-то у передвижников впервые), я пошел на выставку. Посредине главного зала увидел Сурикова. Он подошел ко мне и похвалил мою работу. Сердце мое подпрыгнуло и забилось часто-часто: сам приметил меня – Суриков!

Таким, как я увидел тогда Василия Ивановича, таким он навсегда запечатлелся в моей памяти: ладный и крепкий, с широким размеренным шагом, увенчанный черными пенистыми кудрями. Все в нем было свое, суриковское, типичное для него. Проникновенный, чистый взор, и будто написанный кистью алый и ровный рот, и спрятавшаяся в глазах казачья «лукавинка», и неожиданно мягкое пожатие большой и сильной руки.

Суриков выставил картину, на которой изображался переход суворовской армии через Альпы. Картина имела успех несравненный (впрочем, как и другие суриковские работы), и Суриков подле нее казался мне выше ростом. С той знаменательной для меня выставки началось знакомство с Василием Ивановичем, которое продолжалось вплоть до его кончины.

Беседы с ним были истинным наслаждением. Суриков говорил отлично, и знал это, и поэтому любил рассказывать. Выразительная и образная речь его сопровождалась широкими взмахами рук. Рассказывал ли он о Сибири, о снежных равнинах и о могучей глади Енисея, или о Средней России – о перелесках и болотцах, яркие картины, точно живые, вставали перед глазами слушателей.

Его высказывания об искусстве служили для меня, как и для других молодых художников, своеобразной энциклопедией, откуда черпали мы знания, крайне полезные.

Суриков безгранично любил природу. Помню, он говорил так: «Учиться в Академии нужно, но не очень следовать за указаниями академиков. Искусство – оно большое, и ему не вместиться в академических стенах, –  Суриков взмахивал при этом обеими руками. –  Природа! Она велика, и вот где истинная школа художника!»

Наговорившись всласть, Суриков брал гитару, играл на ней и подпевал вполголоса.

В искусстве Суриков не переносил ничего гостиного, напомаженного, прилизанного, выполненного в угоду салонным вкусам. Да и в жизни тоже.

Бывало, входя в комнату, он ловким движением взбивал свои черные кудри, чтобы «они не лежали, точно я от цирульника». Одет он был всегда аккуратно, чисто, без единой пылинки на платье, но органически не выносил выглаженных в струнку брюк.

Однажды Суриков покупал в магазине шляпу. Примерил ее – подошла. Затем он ее снял и старательно смял. У продавца от удивления расширились зрачки. Суриков поглядел на него игриво, бросил шляпу на пол и придавил ногой. Продавец заикнулся: «А д-деньги кто будет платить?» Суриков поднял шляпу, почистил щеткой и, надев на голову, сказал: «Теперь и носить ее! Отличная шляпа, а то какие-то дамские складочки. Смерть не люблю новых шляп».

Суриков ценил хорошую мебель и знал в ней толк. Как-то фабрикант Морозов приобрел гостиный гарнитур и пригласил Сурикова посмотреть его: «Зайдите, Василий Иванович, отменно хорош гарнитур, редкой работы». Суриков зашел. Гарнитур ему не понравился. Это была безвкусная мебель с бьющими на эффект украшениями. Так как хозяин не переставал восхищаться, Суриков, к неописуемому ужасу Морозова, вскочил ногами на диван и поддакнул лукаво: «М-да, пружины добротные…»

Суриков ежедневно часами работал в своей мастерской, помещавшейся в Историческом музее. Как мне ни хотелось, но Суриков не позволял посещать мастерскую. Только его дочь Ольга имела туда доступ.

Любимым отдыхом Сурикова были прогулки и сопровождавшие их беседы с крестьянами и рабочими. Василий Иванович каждодневно подчеркивал, что художнику прежде всего нужно изображать народ, ибо тема народа превыше всего. Поэтому был ему близок образ Степана Разина, которого понимал Суриков как народного вожака, героя, борца за счастье народа.

В дни революции 1905 года Суриков крайне сочувственно относился к революционным рабочим, и на их стороне были его симпатии.

В 1916 году, не припоминаю, в силу каких причин, я долго не видел Василия Ивановича. Моя мастерская располагалась тогда на Красной Пресне, неподалеку от Ваганьковского кладбища.

Выхожу я как-то на улицу и вижу траурную процессию. Узнал в ней знакомых. Подошел, а мне говорят: «Суриков». Все поплыло перед глазами…

Еще при жизни Сурикова, когда я вместе с художником Кончаловским возвратился из Звенигорода, где мы провели летние месяцы, Василий Иванович, рассматривая мои последние работы, сказал: «Я бы охотно позировал вам». Но я не посмел лепить Сурикова. Полагал, что эта ответственная задача мне не по плечу.

Однако создание образа дорогого художника, друга всегда оставалось моей мечтой. Минуло более тридцати лет. Сейчас я работаю над памятником Сурикову. Мечта моя сбывается.