Огненной полосой вползала вечерняя заря в окна, полузатворенные ставнями. На постели лежала Серафима, в том же утреннем пеньюаре, в каком завтракала с таксатором.
С ней сделался припадок, и она не могла одеться к возвращению Низовьева. Припадок был упорный и долгий. Ее горничная Катя, вывезенная из Москвы, ловкая и нарядная, в первый раз испугалась и хотела послать за доктором, но барыня ей крикнула:
— Не хочу доктора!.. Оставьте меня!..
Несколько часов пролежала она одна, с полузакрытыми ставнями, осиливая приступ истерики. Такой "сильной гадости" с ней еще ни разу не бывало, даже тогда, как она была выгнана с дачи после покушения на Калерию.
Это ее возмутило и срамило в собственных глазах. Все из-за него, из-за презренного мужчины, променявшего ее на суслика. Надо было пересилить глупый бабий недуг — и она пересилила его. Осталась только тупая боль в висках. Незаметно она забылась и проспала. стр.470
Когда она раскрыла отяжелевшие веки, вечерняя заря уже заглянула в скважины ставень. В доме стояла тишина; только справа, в комнатке горничной, чуть слышно раздавался шепот… Она узнала голос Низовьева.
Наверное он уже в десятый раз приходил узнавать, как она себя чувствует и не лучше ли послать за доктором.
Чего еще ей надо? Этот барин в несколько раз богаче Теркина. Первач дал ей полную роспись того, что у него еще остается после продажи лесной дачи теркинской компании… На целых два миллиона строевого лесу только по Волге. Из этих миллионов сколько ей перепадет? Да все, если она захочет.
Разве она сразу попустила себя до положения его временной содержанки? Как бы не так! Она и здесь живет как благородная дама, которая осчастливила его тем, что согласилась поместиться в его квартире; а сам он перешел во флигелек через двор. Между ними — ни малейшей близости.
Низовьев прекрасно понимает, что приобрести ее будет трудно, очень трудно. На это пойдет, быть может, не один год. В Париж он не вернется так скоро. Где будет она, там и он. Ей надо ехать на Кавказ, на воды. Печень и нервы начинают шалить. Предписаны ей ессентуки, номер семнадцатый, и нарзан. И он там будет жариться на солнце, есть тошную баранину, бродить по пыльным дорожкам на ее глазах, трястись на казацкой лошади позади ее в хвосте других мужчин, молодых и старых. А потом — в Петербург!
У нее есть еще свои деньги. Она там заживет дамой "из общества". Имеет на то законное право. Кто она? Как прописывается? Вдова коллежского советника
Рудич. Свекор ее — сановник… И до того она доберется.
Нужды нет, что убежала от его сынка. Сановник, ей это донесли, — так же, как и сын, любит карты и всякое транжирство; состояния нет, жалованья всего семь тысяч — не раскутишься! — долгов множество, состоит прихвостнем у какого-то банкира… Ничего не будет стоить подобраться к нему, — он ее никогда не видал, — заставить полюбить себя, помочь ему в его делишках. Одного Шуева — ее «ангела» — достаточно. стр.471
Тот не то что даст взаймы свекру, сколько она прикажет, — сам себя заложит, взломает сундук дяденьки-благодетеля.
Только она таких «ангельских» денег не хочет… И от Низовьева может пользоваться свекор.
Потом настанет черед Парижа. Там она заберет его уже вплотную! И у нее будет «отель» на миллион франков. Ее имя прогремит. Не кокоткой она себя поставит, а настоящей барыней. В год ее французский язык получит парижский звук. Захочет — будет зваться "madame la comtesse Rouditsch"; поди разбирай, графиня она или нет, когда в «Figaro» станут так называть ее репортеры! Еще жену его заставит и дочерей ездить к себе с визитом и на вечера с "tout Paris", где она будет петь русские романсы с самим Иваном Решке. Все будет!
И только?.. Неужели только? Серафима закрыла глаза и повела по лицу ладонью правой руки.
Перед ней, — точно живой, с трепетом дубовой листвы, с зеленой муравой, с порханьем мягкого ветерка, — тот склон, где они сидели под дубом в Заводном, с ним, с "Васей"!
Она слышит его голос, где дрожит сердечное волнение. С ней он хочет братски помириться. Ее он жалеет. Это была не комедия, а истинная правда. Так не говорят, так не смотрят, когда на сердце обман и презрительный холод. И что же ему делать, если она для него перестала быть душевно любимой подругой? Разве можно требовать чувства? А брать в любовницы без любви — только ее позорить, низводить на ступень вещи или красивого зверя!
Как это ясно и просто! Ни в чем он не виноват. Она — безумная и злая баба — распалилась к нему злобой, не поняла его души, не схватилась за его жалость к ней, за братскую доброту, как за драгоценный клад!..
Глаза ее делались влажны; но она не заплакала; лежала недвижно, опустив руки на одеяло… Ей так сладко вдруг стало мыслью своей ласкать образ Васи, припоминать его слова, звук голоса, повороты головы и всего тела, взгляды его в начале и в середине их разговора.
Так отрадно ей было чуять, что с души у нее что-то такое спадает, что грызло тело и мутило разум.
Образы — все на том же зеленом косогоре парка — изменились. стр.472
Не она сидит с ним, а другая… та девчонка… Как отчетливо видит она ее; нужды нет, что только мельком оглядела, когда проходила на балкон: это пухлое розовое личико, ясные глаза, удивительные руки, косу, девичий стан. Да.
Она — непорочная девица, даром что целовалась с таксатором. Ее голубиная кротость и простоватое детство притянули Васю… Великая есть сила в таких
"ничевушках", когда они пышут свежестью восемнадцати лет и целомудрия. Да, целомудрия! Ни у кого она в объятиях не была, не подпадала еще под зверство мужского обладания.
И он теперь вот, на закате, сидит с своей невестой, на том же месте, где она, как блудница, с воплем простиралась по траве и чуть не целовала его ног… Он смотрит на нее влюбленно-отеческим взглядом, гладит по голове, ласкает русую косу; а потом целует каждый пальчик ее крохотной ручки.
— Нет! — громко крикнула Серафима, вся потянулась, подняла стан и села в кровати.
В груди зажгло нестерпимо, до потребности крика. Кровь хлынула к лицу. Судорожно подняла она кулаки.
Нет, нет пощады гнусному вору, ограбившему ее душу!
Судьба знает, что творит. Недаром свела она ее с эти
Низовьевым, владетелем несметных лесов. Теркин мечтает о сохранении народного богатства. Немало рацей слыхала она от него. У расхитителей дворян будет он скупать их добро и дуть на него. А она станет разорять лесного миллионщика, доводить его до продажи не таким радетелям, как Теркин с его компанией, а на сруб жадным и бесстыдным барышникам. И чтобы в три-четыре года все эти заказники приречные дебри пошли прахом. И везде
Васька Теркин встретит ее, и кто кого осилит — старуха надвое сказала.
— Ха-ха-ха! — вырвался у нее глухой смех, и она еще выше подняла голову.
В щель двери раздался сдержанный голос Кати:
— Барыня! К вам можно?
— Погодите.
Горничная понизила еще голос.
— Павел Иларионыч в зале и беспокоятся насчет вашего здоровья. Что прикажете сказать? Можно им к двери подойти? стр.473
— Можно.
Заслышались тихие мужские шаги по зале, и к другой двери, около нижней спинки кровати, подошел Низовьев.
— Серафима Ефимовна! Ради Бога! Как вы себя чувствуете?
— Ничего, все прошло.
— Не сейчас.
— Так я посижу здесь… в зале.
"Сиди! — злобно и весело подумала она. — Сиди, голубчик!
Долго ты будешь ждать. Не один месяц!"
И вслед за тем она порывисто позвонила и спустила ноги на пол.
Низовьев перевел дыхание и также тихо присел к окну.
XXXV — Ах, няня, как ты копаешься! Поскорее! — кричала Саня в аллее, в нескольких шагах от обрыва, где на скамье виднелась мужская широкая спина и русая голова в черной низкой шляпе.
Федосеевна бережно несла блюдце с ягодами, посыпанными сахаром.
— Приспичило! Успеешь!
— Ну, подай… Я сама донесу.
Саня взяла у нее из рук блюдце и поцеловала ее в голову.
— Няня, милая! Спасибо!
Старуха смотрела ей вслед, заслоняя рукой глаза от последних лучей заката.
Вечер подходил к закату, — ласковый, теплый, с мириадами мошек по дорожкам цветника.
Вот Саня уже подбежала к скамье, где сидит ее жених.
Сдержанная усмешка смягчает строгое лицо Федосеевны.
Про себя она смекает, что счастие своей воспитанницы вышло через нее. Не наберись она тогда смелости, не войди прямо к приезжему, чужому человеку и не тронь его сердца — не вышло бы ничего.
И он за это не оставит. Не такой человек. Сейчас видно, какой он души. Успокоит ее на старости. И все стр.474 здесь в доме и в саду будет заново улажено и отделано. Слышала она, что в верхнем ярусе откроют школу, внизу, по летам, сами станут жить. Ее во флигеле оставят; а те — вороны с братцем — переберутся в другую усадьбу. По своей доброте Василий Иванович позволил им оставаться в Заводном; купчая уже сделана, это она знает. Сам он ютится пока в одной комнате флигеля, рядом с нею.
Федосеевна еще раз, вполуоборота, поглядела на пару, сидевшую на скамейке, и пошла, не ускоряя шага, во флигель.
— Ах, какая земляника! Восторг!
Саня ела ягоды с ложки и немного причмокивала.
— Жаднюга вы! — проговорил Теркин и шутливо взглянул на нее.
Они еще были на "вы".
— Жаднюга, да, — кротко повторила она и даже вздохнула. — Люблю сладкое поесть. Разве это большой грех?
— Чревоугодием называется. — Ха-ха! чревоугодием! как страшно!
Но по лицу ее пробежала тень. Она вспомнила про после обеда у тети Марфы, про ее наливки и все, что от них вышло.
— Ей-Богу, я и наливки… полюбила…
— Оттого, что сладки?
— Да, да!
— А от сладкого-то зубки испортятся. Потом каяться будете.
— Буду! — вымолвила Саня и перестала есть землянику. -
Довольно!
— Докончим! На двоих это не больно много.
"Зачем он говорит: "больно"? — подумала Саня. Говор Теркина показался ей совсем простым. Но это ее не огорчило. Весь он был такой статный, красивый, так хорошо одевался, по-своему, и так умно говорил со всеми и обо всем. Ей даже нравился небарский звук его речи и некоторые слова, вроде тех, что употребляют мужики и дворовые. Прискучили ей говор и склад речи ее теток и отца. У тети Марфы она знает вперед каждое слово: тетка Павла точно вся шипит или язвит и по книжке читает. У отца выражения благородные, только все одни и те же, и кажется, будто он говорит на каком-т