На следующий день оравой мы перешли реку по свежей, ещё чуть наметившейся тропинке и приблизились к быку. Один по одному забрались на выступы обледенелого камня и сверху увидели гусей.
Полынья сделалась с лесную кулижку величиной. Там, где вода выбуривала тугим змеиным клубком и кипела так, словно её подогревали снизу громадным костром, ещё оставалось тёмное, яростное окно. И в этом окне металась по кругу ошалевшая, усталая и голодная стайка гусей. Чуть впереди плавала дородная гусыня и время от времени тревожно вскрикивала, подплывала к хрупкому припаю, врезалась в него грудью, пытаясь выбраться на лёд и вывести весь табун.
Мне и прежде доводилось видеть плывущих среди льдин гусей. Где-то в верховьях Енисея они жили себе, жировали и делались беспечны так, что и ночевать оставались на реке. Кончалось это тем, что ночью их, сонных, оттирало от берега настывшим закрайком, подхватывало шугой, выталкивало на течение, к утру они уже оказывались невесть где и в конце концов вмерзали в лёд или выползали на него и мучительно погибали на морозе.
А эти всё ещё боролись. Их подбрасывало на волнах, размётывало в стороны, будто белый пух, и тогда мать вскрикивала коротко, властно. И мы понимали это так: «Быть всем вместе! Держаться ближе ко мне!»
Внезапно одного голошеего гуся отделило течением от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытался одолеть течение, но его тащило и тащило, и когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно о помощи. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло ко льду, свалило на бок, и, мелькнув беленькой бумажкой под припаем, словно под стеклом, он исчез навсегда.
Гусыня кричала долго и с таким, душу рвущим, горьким отчаянием, что коробило спины.
– Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их, – сказал мой двоюродный брат Кеша.
– А как?
Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, но понимали, что с Енисеем шутить нельзя, к полынье подобраться невозможно. Обломится припай – мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом, и закрутит, будто того гуся, – ищи-свищи.
И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспорили. Одни настаивали – подбираться к полынье ползком. Другие – держать друг дружку за ноги и так двигаться. Третьи предлагали позвать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились. Кто-то из левонтьевских парней советовал просто подождать – гуси сами выйдут на лёд, выжмет их из полыньи морозом.
Мы спустились с быка и очутились на берегу возле домов известкарей. Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжёлым промыслом – выжигали извёстку из камня. Камень добывали на речке Караулке, в телегах и на тачках возили в устье речки, где образовался посёлок и поныне называющийся известковым, хотя извёстку здесь давно уже не выжигают. Сюда, в устье Караулки, сплавлялись и плоты, которые потом распиливались на длинные поленья – бадоги. Какой-то залётный, говорливый, разбитной, гулеванистый народ обретался «на извёстке», какие-то уполномоченные грамотеи «опра», «торгхоза», «местпрома», «сельупра», «главнедра» грозились всех эксплуататоров завалить самолучшей и самой дешёвой извёсткой, жилища трудового человечества сделать белыми и чистыми. Не знаю, предпринимательством ли своим, умно ли организованным трудом, размахом ли бурной торговли, но известкари наши одолели-таки частника, с рынка его выдавили на самый край базара, чтобы не пылило шибко. До недавних считай что дней властвовала торговая точка на красноярском базаре, сбитая из тёса, на которой вызывающе большая красовалась вывеска, свидетельствующая о том, что здесь дни и ночи, кроме понедельника, в любом количестве отпускается, не продаётся – продаёт частник-шкуродёр, тут предприятие – вот им-то, предприятием, не продаётся, а отпускается продукция Овсянского из-го з-да. Со временем, правда, вывеску так запорошило белым, что никакие слова не угадывались, но торговая точка всей нашей округе была так известна, что, коли требовалось кому чего пояснить, наши односельчане весь отсчёт вели от своего торгового заведения, для них в городе домов и магазинов главнее не было. «А как пойдёшь от нашего ларька, дак на праву руку мост через Качу…», «От нашего ларька в гору подымесся, тут тебе и почта, и нивермаг, и тиятр недалеко…»
Возле большого штабеля брёвен, гулко охая, бил деревянной колотушкой Мишка Коршуков, забивая сухой берёзовый клин в распиленный сутунок, чтобы расколоть его на поленья – бадоги. Вообще-то он был, конечно, Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали на селе – Мишка и Мишка. Он нарядно и даже модно одевался, пил вино не пьянея, играл на любой гармошке, даже с хроматическим строем, слух шёл – шибко портил девок. Как можно испортить живого человека – я узнал не сразу, думал, что Мишка их заколдовывает и они помешанные делаются, что, в общем-то, оказалось недалеко от истины – однажды этот самый Мишка на спор перешёл Енисей во время ледохода, и с тех пор на него махнули рукой – отчаянная головушка!
– Что за шум, а драки нету? – спросил Мишка, опуская деревянную колотушку. В его чёрных глазах искрились удаль и смех, на носу и на груди блестел пот, весь он был в плёнках бересты, кучерявая цыганская башка сделалась седой от плёнок, опилок и щепы.
Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка снял шапку, потряс чубом, выбивая из него древесные отходы, вынул папироску, постучал ею в ноготь – после получки дня три-четыре Мишка курил только дорогие папиросы, угощая ими всех без разбору, всё остальное время стрелял курево – прижёг папироску, выпустил клуб дыма, проводил его взглядом и заявил:
– Погибнут гуси. Надо им, братва, помочь.
Нам сразу стало легче. Мишка сообразит! Докурив папироску, Мишка скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.
– Всем взять по длинной доске!
– Ну, конечно же, конечно! – ликовали парнишки. – Как это мы не догадались?
И вот мы бросаем доски, ползём меж торосов к припою. Под козырьком льдин местами ещё холодеют оконца воды, но мы стараемся не глядеть туда.
Мишка сзади нас. Ему нельзя на доску – он тяжёлый. Когда заканчивается тесина, он просовывает нам другую, мы кладём её и снова ползком вперёд.
– Стоп! – скомандовал Мишка. – Теперь надо одному. Кто тут полегче? – Он обмерил всех парней взглядом, и его глаза остановились на мне, вытрясённом лихорадкой. – Сымай шубёнку! – я покорно расстёгивал пуговицы, мне хотелось закричать, убежать, потому что уж очень страшно ползти дальше. Мишка ждал, стоя на тесине, по которой я уже прополз, и наготове держал другую, длинную, белую, гибкую. Я опустился на неё животом и сквозь рубаху почувствовал, какая она горячая, а под горячим-то трещит лёд, а подо льдом: «Господи! Миленький! Спаси и помилуй люди Твоя… – пытался я вспомнить бабушкину молитву… – Даруя… сохраняя крестом Твоим… Даруя… сохраняя… достояние…» – заклинал и молил я.
– Гусаньки, гусаньки! – звал я, глядя на сбившихся в кучу гусей. Они отплыли к противоположному от меня закрайку полыньи, встревоженно погагакивая. – Гусаньки, гусаньки… – не в силах двинуться дальше – лёд с тонким перезвоном оседал подо мной, под доской, беленькие молнии метались по нему, пронзая уши, лопнувшей струной.
– Гусаньки, гусаньки! – плакал я.
Гуси сбились в плотный табунок, вытянув шеи, глядели на меня. Вдруг что-то зашуршало возле моего бока, я обмер и, подумав, что обломился лёд, уцепился за доску и собрался уже заорать, как услышал:
– Держи! Держи! – Мишка приблизился, доску мне суёт.
Доска доползла до воды, чуть прогнула закраек, раскрошила его. Кончиками онемевших пальцев я держал тесину, звал, умолял, слизывая слёзы с губ:
– Гусаньки, гусаньки… Господи… достояние Твое есмь…
Мать-гусыня поглядела на меня, недоверчиво гагакая, поплыла к доске. Всё семейство двинулось за ней. Возле доски мать развернулась, и я увидел, как быстро заработали её яркие, огненные лапы.
– Ну, вылезай, вылезай! – закричали ребятишки.
– Ша! Мелочь! – гаркнул Мишка.
Гусыня, испуганная криками, отпрянула, а гусята метнулись за нею. Но скоро мать успокоилась, повернулась грудью по течению, поплыла быстро-быстро и выскочила на доску. Чуть проковыляв от края, она приказала: «Делать так же!»
– Ах ты, умница! Ах ты, умница!
Гуси стремительно разгонялись, выпрыгивали на тесину и ковыляли по ней. Я отползал назад, дальше от чёрной жуткой полыньи.
– Гусаньки, гусаньки!
Уже на крепком льду я схватил тяжёлую гусыню на руки, зарылся носом в её тугое, холодное перо.
Ребята согнали гусей в табунок, подхватили кто которого и помчались в деревню.
– Не забудьте покормиыть! – кричал вслед нам Мишка. – Да в тепло их, в тепло, намёрзлись, шипуны полоротые.
Я припёр домой гусыню, шумел, рассказывал, захлёбываясь, махал руками. Узнавши, как я добыл гусыню, бабушка чуть было ума не решилась и говорила, что этому разбойнику Мишке Коршукову задаст баню.
Гусыня орала на всю избу, клевалась и ничего не желала есть. Бабушка выгнала её во двор, заперла в стайку. Но гусыня и там орала на всю деревню. И выорала своё. Её отнесли в дом дяди, куда собрали к ней всех гусят. Тогда гусыня-мать успокоилась и поела.
Левонтьевские орлы как ни стерегли гусей – вывелись они. Одних собаки потравили, других сами левонтьевские приели в голодуху. С верховьев птицу больше не приносит – выше села ныне стоит плотина самой могучей, самой передовой, самой показательной, самой… в общем, самой-самой… гидростанции.
Что такое забереги, уловы и заводи?
Забереги – полоса льда вдоль берега, когда середина реки или озера ещё не замёрзла (или уже оттаяла). Уловы (ударение на «у») – места, где течение заворачивает и течёт навстречу общему потоку. Заводь – залив на реке, где практически нет течения. Второе её название – затон. Поскольку текучая вода всё время перемешивается, она замерзает позже – снизу подходят порции ещё не остывшей воды.