У него была ровная, ритмичная походка, шаг частый, но не семенящий, а спорый, отработанный в строю.
Солдаты узнавали свои привычки даже в том, как генерал перематывал портянки. Они узнавали в генерале самих себя, потому что ни воинский вид, ни нынешнее положение генерала не скрывали того, что это много физически потрудившийся человек. Разумно экономны были движения его рук, много поработавших с детства, и вот он, прихватив мизинцем и безымянным пальцем кончик рукава нательной рубахи, отер им со лба пот совсем так, как это делали на покосе поколения крестьян.
Генерал казался солдатам особенно близким еще потому, что рядом была его мать, простая, близкая солдатам колхозница.
На стенах хаты висели фотографии Николая Федоровича, сохраненные Верой Ефимовной в дни оккупации, фотографии, на которые раньше солдаты не обращали внимания, а теперь смотрели то на них, то на живого генерала, и жизнь его развертывалась перед ними.
Да, вот он на фотографии, шестнадцатилетний крестьянский юноша в русской рубахе, с широко раскрытыми глазами, ищущими ответов на множество вопросов.
А вот фотография первых лет военной службы, он уже командир, но нет еще у него той подтянутости, что отличает современного советского офицера. Еще плохо пригнано обмундирование, гимнастерка немного обвисает, на ней непомерно большие карманы с оттопыренными от носки клапанами; на голове мягкая полотняная фуражка со звездочкой, под которую подведена ленточка, — вольность, невозможная в наше время. Но еще смелее взгляд молодого командира, он вопрошает жизнь, не любопытствуя, а требуя от нее ответа. Руки, по-крестьянски тяжело лежащие на коленях, сжаты в кулаки, губы плотно сомкнуты, готовы твердо и решительно отдать приказ.
И рядом Ватутин с женой на фотографии чугуевского фотографа. Ватутин сидит на ручке кресла, спершись на плечо Татьяны Романовны. Он все так же скромен и прост.
А дальше фотография периода пребывания в Военной академии имени Фрунзе.
Открытое волевое лицо, взгляд умных, глубоко сидящих глаз. Безукоризненно пригнано обмундирование, строго надет шлем, и как будто бы даже изменилась осанка командира, он стал стройнее, собраннее.
Вот Ватутин уже с тремя «шпалами» на петлицах. Годы военной профессии наложили на весь облик свой отпечаток — проступили черты строгой требовательности и уверенности.
На следующей фотографии Ватутин уже с «ромбом». В его взгляде — проницательность и доброта. Они уже не вопрошают, эти глаза, они — все видят перед собой и на многое сами могут дать ответ.
Наконец, последняя фотография. Ватутин принимает из рук Михаила Ивановича Калинина орден. Рядом с ним высший генералитет Советской Армии. Сияют ордена, блестят золотые шевроны и звездочки, сверкают люстры огромного зала Кремлевского дворца.
И солдаты переводили взгляд с фотографий на генерала, стоявшего в соседней комнате старой хаты, к которому спешила старушка-мать, вытащившая огромным рогачом из печки чугун с теплой водой, и видели, как сын улыбался матери. Чувство восхищения жизнью генерала и гордости за советскую власть, которая могла сделать из простого крестьянина знаменитого полководца, наполняло их сердца.
* * *
Вера Ефимовна стала наливать воду в корыто.
И здесь произошло незримое для постороннего глаза, безмолвное столкновение между матерью генерала и его любимым ординарцем Митей Глушаковым.
Митя, как и вся личная охрана командующего, посолдатски чувствовал, как хорошо, что генерал попал на побывку в родную семью, но для ординарца это была все-таки одна из хат, в которых останавливался генерал отдохнуть, умыться, покушать и где при любых обстоятельствах не прекращалось исполнение обязанностей ординарца.
В других хатах колхозницы также кипятили воду, но подавал ее Митя, и только он. И ординарец ревниво оберегал свое право заботиться о генерале, не уступая его никому — ни лучшим бойцам личной охраны Ватутина, ни даже его адъютанту. Митя считал, что он получил это право, во-первых, потому, что генерал сам не скрывал своего отеческого отношения к нему и действительно предпочитал пользоваться его помощью больше, чем чьей бы то ни было, а главное — потому, что это право Митя завоевал своим поведением в бою и вне боя.
Юный солдат Глушаков прибыл в распоряжение командующего фронтом в напряженные дни боев под Воронежем и сразу сумел понять, что нужно командующему от ординарца, как вести себя, чтобы всегда находиться рядом с ним и в то же время никогда ему не мешать.
И Глушаков вместе с адъютантом неизменно оказывался возле генерала в момент бомбежек, готовый мгновенно прикрыть командующего своим телом, я пропадал из глаз, -когда чувствовал, что не понадобится Ватутину. Долгими часами дежурил Глушаков iy двери комнаты командующего во время совещаний и, улучив минуту, когда наступал перерыв и генералы, переговариваясь на ходу, выходили подышать свежим воздухом, несказанно гордясь тем, что допущен к святая святых — карте командующего, — бережно стряхивал с нее крошки резинки, стружки от карандашей, снова затачивал карандаши, протирал замшей лупу, подметал комнату. Митя горевал, когда командующий в дни тяжелых сражений отказывался от обеда, и научился по признакам, ему одному известным, определять, когда все же можно подать обед. Он знал, что Ватутин по-солдатски неприхотлив и не упрекнет, если обед будет не таким уж вкусным, но зато Глушаков был способен загрызть самого себя и повара, никогда не прощал ни официанткам, ни штабной кухне, если с обедом запаздывали хоть на минуту, тем более, что этой минуты оказывалось иногда достаточно, чтобы командующий, не пообедав, уехал в войска.
Глушаков делал все, что мог, чтобы обеспечить спокойный сон командующего: старательно стелил постель, выносил из комнаты цветы, чтобы они не поглощали и доли воздуха, нужного генералу, проведшему ночь над картой, смазывал петли дверей, чтобы двери не скрипели, клал у изголовья свежие газеты и журналы, настраивал радио на тихую музыку из Москвы, которую Ватутин любил слушать, приходя из штаба. Но сам ординарец не ложился спать, оберегая сон генерала, готовый разбудить его, как всегда, в девять часов утра. И часто, подойдя на цыпочках к комнате командующего, находил его уже делающим физзарядку или одетым, несмотря на то, что генерал лег спать в шесть часов утра.
Изредка у Глушакова вырывалась просьба:
— Вы бы отдохнули, товарищ командующий! На что Ватутин неизменно отвечал:
— Война, товарищ Глушаков, разобьем фашистов, тогда отдохнем, отоспимся и опять за работу...
Иногда следовали «угрозы» — «женить Митю после войны», а чаще обещание помочь Мите учиться, и не только обещание. В редкие часы затишья на фронте Ватутин занимался с Митей и солдатами охраны русским языком и математикой. Это был один из видов отдыха генерала, всегда заботившегося о подчиненных.
Митя был влюблен в командующего, как может быть влюблен юный ординарец в своего прославленного генерала, был предан и близок ему.
И вот теперь Глушаков подошел, как обычно, с полотенцем и мылом к генералу, протянул руку за кувшином с водой и увидел кувшин в руке Веры Ефимовны. Увидел, как послушно наклонил голову командующий, как взъерошились под сильной струей его волосы и произошло то, на что Митя никогда бы не отважился: Вера Ефимовна стала помогать сыну, смывала свободной рукой мыло с шеи, с плеч, смывала (уверенными движениями, делала это, очевидно, так же, как и больше тридцати лет назад, когда купала малыша.
И ординарец понял, что есть руки более нежные и уверенные, чем его руки, глаза более понимающие и вовремя замечающие, что нужно генералу, чем даже его, Митины, глаза, — глаза и руки матери. И так же как солдаты из охраны завидовали близости Глушакова к генералу, так он позавидовал сейчас его матери, Но тут же вспомнил юный солдат свой дом, свою мать и всей сыновней душой своей почувствовал огромные права матери и признал их.
* * *
Они были рядом, сын и мать, и этим были полны их души.
Мать не сводила глаз со своего сына. Это был ее Коля, похожий на нее и немного на отца и на своего старшего брага Павла, на других братьев, сестер, в нем видела она знакомые черты всех Ватутиных — от дедов до внуков.
Впервые увидела мать, что посеребрились виски сына, что морщины глубоко пролегли на лбу, собрались к уголкам глаз. Ей, не признающей за старостью прав на своих детей, как их не признает каждая мать, стало больно. Но эта боль заглушалась огромной радостью матери, видевшей сына в тревожное военное время живым, здоровым, окруженным почетом.
Не откладывая разговора о главной практической цели приезда, Николай Федорович сказал Вере Ефимовне:
— Собирайтесь, мама, в Москву. За вами приедет Таня, вы поживете с ней, отдохнете, а после войны окончательно решите — где захотите, там и будете жить.
Но как могла она уехать в Москву, пока воюют ее сыновья, пока их жены работают в поле, a внуки остаются дома одни?
— Нет, сынок, не брошу я внуков, — ласково, но твердо сказала Вера Ефимовна, и в этом ответе Ватутин почувствовал спокойную, без позы и рисовки готовность матери посвятить свою жизнь другим.
И как ни настаивал Николай Федорович, обещая лично помогать семьям братьев, пришлось ему все же уступить матери, согласившейся лишь на то, что к ней приедет и поможет по хозяйству Татьяна Романовна. А пока он допытывался у матери, в чем семья терпит нужду, как обстоит дело с питанием, с одеждой, обувью, и Вера Ефимовна отвечала, что ей ничего не нужно и что ни о чем не надо ему беспокоиться.
Именно эта готовность к любому труду, а если надо, то и к лишениям, готовность одолеть все тяготы жизни сквозила во всем облике Веры Ефимовны и спасала ее в мучительные месяцы оккупации, о которых она ничего не рассказывала и о чем Ватутин узнал от сестер и соседей.
* * *
Ватутины вернулись в Чепухино после того, как стала ясна безнадежность попыток пробраться с оккупированной гитлеровцами территории к своим.