Вавилон и Башня — страница 59 из 100

Я, даром что уже тогда здоровым был малым, протиснулся через толпу. Какую-то бабу задел с ребенком на руках. Еще подумал, вот зачем ей тут стоять, бедное дитя свое морозить. В общем, пробрался поближе к Матвею и слышу, что кричит он: «Хлеба, хлеба, хлеба!» А сам не понял! Зачем же он «хлеб» кричит? Ведь с утра целую кастрюлю супа наваристого съедает. Да с мозговой косточкой, да с ломтем сала. Хлеба?! Да неужто ему хлеба не хватает, когда у нас на кухне для слуг целые караваи лежат в шкафу, бери не хочу, так ведь никто не берет. Да и зачем им брать? На что им суп наваристый и мясо, и сало? Почто им хлебом одним давиться? А тут: «Хлеба давай!»

Потом, чую, узрел Матвей, что-то не так. И давай из рядов выскальзывать. Видно, понял, что опаздывает он. Ну, думаю, ладно. Может, бедолага для других старается. Может, не для себя хлеба-то просит! Но почему тогда у отца моего не попросит? Тот же всегда дает.

Я тоже обратно поспешил, где Матвей должен меня встречать. Ну и сделал вид, что стою как ни в чем не бывало.

Матвей прискакал, весь красный, лошадей загнал. Сам чуть ли не потеет, на двадцатиградусном-то морозе.

– Ах, извиняй, барин дорогой. То никак проехать не мог. А то, тут одно, тут другое, – складно врет мне, наглая морда.

Я молча кивнул, не показал виду. Ну, думаю, странное дело, никогда Матвей не врал раньше, а тут врет.

Потом наблюдал еще не раз.

Стою в другой день, опять жду. Матвея снова нет. Иду на площадь. Там Матвея вижу и ту бабу толстую, с ребенком. И кто-то на кадке опять стоит, сукин сын. Только теперь что-то другое кричат, вроде как «земли, земли, земли». Все вторят ему: «Земли, земли, земли». Ну зачем им земля? Они ж городские все, не крестьяне, даже не знают, как тяжело работать с землей-то. Я-то знал. Точнее, как знал. Хотя бы имел представление. У нас поместья за городом были, я с детства за крестьянским трудом любил наблюдать. Так вот, скажу я тебе, это самый тяжелый труд. Так и есть. А они, городские олухи: «Земля, земля, земля». И что делать-то потом будут, с землей-то? Какого черта просят?

Так оно и продолжалось, до самого семнадцатого года. То кричат «хлеба», то «земля», то вообще «свобода», то «равенство», то «победа». И всякий раз с призывом, с огоньком. Требуют, а не просят. Понимаешь? Вот тогда-то, Кинстинтин, я и нашел ответ на вопрос, чего ищу. Или чего все ищут, дорогой Кинстинтин. Ответил на вопрос-то! – дед Матвей затянулся. – Никто ничего не ищет, Кинстинтин, все кричат то, чего на кадке кричат. Понимаешь? Кадка всем нужна. И чтоб с нее кто-то кричал, а не то, чего кричат. Понял?

Дед Матвей выпустил густую струю дыма и исчез в получившемся облаке.

Я сидел неподвижно, перебирал пальцами потухший «Казбек».

– Дед Матвей? Дед Матвей?

Ответа не было. Поезд опять остановился, рабочие обивали обледеневшие колеса.

«Тук-тук… тук-тук…» Даже матерщины не слышно. Видно, мороз уже перевалил за сорок, боялись рты открывать.

«Тук. Тук. Тук» – прозвенела последняя очередь. Поезд опять запыхтел.

– Боль всего ближе, – услышал я голос Сато. И увидел его.

* * *

– Ну и куда ты нас завез?

– А… я почто знаю? – шепелявил он.

Я посмотрел на его лицо, которое по краям было как старая сковородка, с нагаром по кругу, понял, раньше он был кочегаром. Линия только недавно перешла на электрическую тягу.

– Звать как?

– Ну Данила.

– Данила значит? Данила-мастер…

– Чегой-то? – протянул Данила.

– Тогой-то. Лагеря есть поблизости, Данила?

– Какой там… – он развел руками и почему-то добавил: – Если бы…

– Ладно.

Данила штатский и должен мне подчиняться. Но здесь, посреди тайги, в сорокаградусный мороз, было совершенно понятно, что Данила – главнее всех нас, кто в экспедиции. Если он что-то сделает не так, сойдет поезд с хлипких износившихся рельс. Мне же потом головой отвечать за то, что экспедиция не выполнила свой социалистический долг.

Я вытряхнул две папиросы из пачки, протянул Даниле.

– Не, барин, не курю, – он сказал это, не по-доброму осклабившись.

– Баринов всех мы порешили, сам знаешь.

Я сел на рельсы. Хоть и холодные до ужаса, даже через две пары ватных штанов. В глазах Данилы это должно было означать, что я нечувствителен. А что делать с нечувствительным? Да ничего с ним не сделаешь. Нечувствительный – самый опасный человек.

«Сила в безразличии, – вспомнил я слова Сато. Он это сказал, когда мы сидели под огромными елями, смотрели на ветки. – Вот, видите… – показал он. – Ветки гнутся под тяжестью снега. Но они безразличны. Поэтому наступает такой момент, когда снег сам сваливается с них.

– Мне бы это… – Данила почесал шею. – Кир. Поправиться бы.

Только сейчас я заметил, что лицо Данилы было слишком красным, даже для такого мороза. На первый взгляд, в его крепкой фигуре сложно было различить слабость к алкоголю. Значит, все-таки пьет? Или меня проверяет?

– Ты же рулевой? – и я тут же увидел, как на лице Данилы расплылась большая улыбка.

– Ну… – развел руками он, давая понять, что в таких условиях даже рулевой имеет право пить.

– Вас-с-с-я… Вас-с-с-я… – закричал я.

С солдатами все было проще. Там устав, там правила. Главное – старший по званию может применить оружие, хотя бы и для дисциплины против младшего по званию. С самых первых дней, как только я попал на фронт, еще измученный простудой и заплаканный от того, что, скорее всего, никогда не увижу мать, дом, меня поместили в отдельную часть вагона, приносили офицерскую еду, даже иногда выдавали «офицерский» коньяк и папиросы, а не «солдатскую» водку и пахнущую дустом казенную махру.

На второй день, когда мы остановились под Нижним Новгородом, я вылез и пошел вдоль путей. Вокруг стояли солдаты, густо пыхтя жуткой сырой махрой.

Я тогда увидел, что они с опаской смотрят на мои погоны. Только потом узнал от деда Матвея, что солдаты больше всего боятся молодых офицеров.

«Щеглы, – объяснил мне он. – Ежели что, сразу за пистолет хватаются и стреляют, неуверенные еще».

Но здесь, на гражданке… да, начэкспедиции, по особому распоряжению, приравнивался к званию подполковника. Это знали все: начальники станции, начальники складов, главные в распределительных пунктах, даже завхозы в лабазах знали. Но обычные рабочие, такие как Данила… им терять нечего, поэтому они были бесчувственнее остальных. И в этом заключалась их сила. И самая главная опасность.

Я смотрел, как его фигура согнулась над рельсами, ущербная и просящая. Данила хотел выпить. И злость перемешивалась с поклонением передо мной. Сейчас я мог дать то, что ему нужно. А что потом?

Вдоль путей бежал Василий с перекошенным распухшим лицом. Одна часть покраснела, вторая посинела. Но Вася радовался. Он был бывший солдат. А для солдата получить оплеуху от командира – все равно что пощечину от женщины.

При виде большого бидона Данила съежился. Вроде даже стал не таким огромным.

– Ну вот.

– Ты это, ты это… эээ… вы это… начальник, пойдем, в тамбур. У меня там и рыбка есть солененькая, от кривоногих досталась. Там и потолкуем.

– Да. Харэ здесь. Пойдем, выпьем.

Данила уважительно кивнул. Я взял бидон у Васи, отправил его за завтраком. В животе было пусто, а разговор с Данилой предстоял долгий. Да и спирта придется выпить много.

* * *

– Ты пойми, начальник! – орал подвыпивший Данила. – Нет здесь ничего. Нет! Я после того, как машинист душу отдал, все здесь исколесил. Все! Здесь только эти, какие-то кривоногие с плоскозадыми лицами. Вот! И все! Рыбу только у них на спирт обмениваю. Рыбка хорошая. Да и все. Ну мы ж не за рыбой сюда приехали, а?

– Не… не за рыбой… – я с трудом попадал изжеванной папиросой в рот. – Ты мне скажи, Даня, есть здесь… бо-ло-т-а-а какие или нет?

– Какие болота? Какие болота? – он плеснул себе еще в чашку. – Никаких болотов здесь нет! Я ж говорю, начальник, всю эту поганую степь-тайгу вдоль и поперек исколесил. Здесь смерть только есть. А ты знаешь? Знаешь, сколько я людей из-под паровоза вытащил? Вот этими-то руками! – Данила подставил мне к лицу огромные, все в ожогах руки.

– Это… это… зачем? – икнул я, пытаясь сфокусировать взгляд.

– Так кидались же. Кидались под состав! Сами кидались!

– Кто кидался? – не понял я.

– Да все. Даже матухи с детьми. Когда голод был, когда война была, здесь все подряд под состав кидались. И ладно бы на скорости сорок-пятьдесят кидались. Нет! Все одно, пятнадцать-десять километров. Кинутся. Уже нижнюю часть сжевало, а верхняя – торчит. Да еще живая, падла. И окровавленными глазищами, такими страшными, зараза ворочает. Вот ей-богу. А мне что? Мне – вынимать. Иначе поезд дальше не пойдет. Иной раз по десять – пятнадцать душ так за день. Жу-у-у-ть… – Данила выпил.

– Ты мне скажи… ты скажи. Где здесь болото? Чего ты про трупы эти рассказываешь? Сам на войне насмотрелся.

– Да я откуда про болото знаю!

– Ну вот… – я сел на узкую скамейку, напротив печки.

– Ладно уж, теперь никого нет, все перемерли, – как-то грустно сказал Данила и вышел из тамбура.

– Да… – протянул я, и голова сама по себе свалилась набок.

Напротив, на узенькой скамейке появился Сато. Яркие вспышки, вырывающиеся из печки, отражались на его лице, как в зеркале.

– Если долго смотреть на воду, то вода начинает смотреть на тебя, – сказал он.

– И-к-к… – что-то хотел сказать я, но не смог.

– Подожди. Не надо.

– Но…

– Вот, – и он поднял палец вверх.

– Что там?

– Там и не там. Везде. Смотря что ты ищешь.

– Что ищу?

– Ты же что-то ищешь?

– Да. Может… может, какой-то справедливости?

– Справедливости, – Сато как будто взял слово «справедливость» в руки, покрутил его перед собой и отбросил в сторону. – Справедливости?

– Ну… ну… может, и нет. Может, ясности?

– Ясности? – Сато подержал слово «ясность» в руках.

– Ну да, ясности.