– Вы не отравились?
– Нет, Константин Борисович. Нет.
– Уфф-a! – выдохнул я. – Я уж подумал, что вам плохо.
Лида еще раз посмотрела на меня, «всей женской сущностью», давая понять, как глупо ставить знак равно между «мне плохо» и «я отравилась». Но мне стало легче.
– Такое бывает, когда первый раз. Мне старшая сестра в Тбилиси рассказывала, что у нее тоже с утра рвота после первого раза была.
– Как… как… – спросил я, заикаясь, до меня начал доходить смысл слов «первый раз».
– Ты у меня первый, – серьезно, одновременно с нежностью «всей женской сущности» сказала Лида. Кажется, впервые назвав меня на «ты».
– Первый? Первый! – вскочил я, сел на кровати, уже не боясь посмотреть ни прямо в окно, ни куда бы то ни было еще. Как будто какая-то карусель крутилась вокруг. Я почувствовал, как внутри все горит, как вся правая половина тела, начиная с головы и до самых кончиков пальцев на ноге, почему-то пульсирует.
«Инсульт», – понял я.
В больницу я попал первый раз за свои пятьдесят с лишним лет. Обычно справлялся как-то сам. С детства приучили, что организм отвечает взаимностью на волю. Если есть воля, все будет в порядке и с организмом.
Но в больнице оказалось не так плохо. Было время подумать. Моя жизнь представлялась лоскутным одеялом, наподобие того, что было у нас с Усой, на «мертвом озере». И сейчас, вынужденный почти все время лежать, я выхватывал из «одеяла» какие-то фрагменты. Одни отчетливые, другие представлялись ненастоящими событиями, придуманными. Как будто все было и так, и не так. Где-то вообще белые пятна. Вся первая половина экспедиции, эта каторжная работа среди вечной мерзлоты и болот. Перевалочные станции, с названиями, только что написанными черной масляной краской на серых свилеватых досках. Удивительно, на этих станциях только после войны люди начали привыкать, что «не барин теперича», а «какие-то комиссары». Они реагировали беззлобно. Для них все равно. Их жизнь была простой и понятной, как жизнь муравья, который «здесь и сейчас» тащит груз, пусть и в несколько раз превышающий вес его тела. Поэтому у муравья есть только «здесь и сейчас».
«Лоскутное одеяло» моей жизни разворачивалось дальше. Я высмотрел кусок из детства, вспомнил бабушку. «Александровская бабушка» – так про нее говорили. Потому что родилась еще во времена Александра II.
Вспоминал, как бабушка смотрела на меня строго и одновременно с непредвзятой наивностью. Наверное, как очень умный человек, она понимала силу и мудрость ребенка перед любым взрослым. Даже таким, как она.
– Бабуля?
– Ну? – грозно отзывалась бабушка. Теперь я понимал, что ей было неприятно это «бабуля». В свои восемьдесят лет она выглядела на пятьдесят, а чувствовала себя на тридцать, смело подметая булыжники Поварской белым ажурным подолом своего платья и давя пыль резными каблуками белых сапог.
Дальше вспомнил эвакуацию из Севастополя. Как с мясом вырвали серебряные подсвечники из «Блютнера». Бабушка почему-то хотела его сохранить… рояль занимал целиком одну подводу, его с трудом тащили и без того измученные лошади, через жуткую смоленскую глину. Смоленская глина… даже сейчас я ее помню. Ужасное зрелище. Будто земля исполосована огромным тупым ножом. Будто кто-то был настолько зол на все, что тогда происходило, спустился с неба и исполосовал. Какой-то великан искромсал полотно земли глубокими ударами.
Во все стороны тянулись подводы. У многих, кто ехал с нами рядом, лошади падали, закапывались в глину, умирали. Наши еще как-то держались. Только на воле «бабули». Так мне сейчас кажется. Она ничего не говорила. Просто стояла на подводах, закутанная в плотный плед из верблюжьей шерсти, и всматривалась куда-то вдаль.
Я совсем маленький, но уже тогда был впечатлен, сидя рядом в дурацком картузе, что «бабуля» посылает какой-то сигнал куда-то далеко, за пятьсот километров от Смоленска, на набережную Кремля. Словно взывая к тому, кто еще должен там быть, кто должен отвечать за всю эту несправедливость, за этот ужас и смерти, разрушение, подлость…
«Лоскут» закрылся, открылся другой. Зеленый, как самый чистый изумруд, мох среди болота, красные сгустки и ягоды морошки. Эти сгустки – мозги Бориса. Мозги, которые я выпустил, выстрелив из охотничьего карабина. Почему-то я никогда не жалел самого Бориса. Жалко было, что все это время мне приходилось носить его фамилию. Жалел, что вся слава, награды, научные степени достаются не мне, потомку именитого рода, а этому мерзавцу «без страха и упрека». Ведь Борис был таким. Если б мы с дедом Матвеем попытались остановить его экспедицию, он без сомнения перебил бы нас. Если б его экспедицию попытался остановить, скажем, Жуков, Ленин или даже Сталин, он бы и любого из них уничтожил. Я не знал, что это было. Я даже не думаю, что Борис руководствовался чисто умозрительной мыслью «цель оправдывает средства». Нет, вовсе нет. Скорее, для него вообще не существовало такого понятия, как «средства». Только цель. Но какова была его цель…
«Тьфу! – как будто сплюнул я от этих неприятных мыслей. – Борис, Борис…» Я вспомнил, как мы рыли мелкими саперными лопатами яму в трясине болот, чтобы похоронить его, этого «всадника без головы», а Дед Матвей довольно охал. Я тогда был в каком-то полусне, словно не понимал, что делаю. Вырытую яму наполняла гнилая болотная вода, мы ее старались вычерпывать, и я, кажется, чертыхался. А дед Матвей, кажется, продолжал свое «э-хо», «э-хо», размахивая лопатой.
– Борис! Борис! – вроде закричал дед Матвей куда-то в эту черную-черную дыру, наполовину залитую водой.
«Там ему и место!» – почему-то подумал я в тот момент. Ему самое место в этой черной-черной дыре, где-то далеко-далеко в болотах, лежать пропитанным гнилью, с размозженной черепной коробкой, с половиной мозгов и второй половиной, висящей на кустах морошки.
«Будешь великим», – вспомнил я завет из своего «лоскутного одеяла». «Бабуля» сказала мне это незадолго до того, как пьяный солдат выстрелил ей в живот, когда она пыталась оттащить его от любимого «Блютнера». «Ему ведь не рояль нужен! – хотел прокричать я. – Ему нужны серебряные подсвечники!» Зачем она это сделала, из-за какого-то рояля?!
Но для «бабули» не было слова «зачем». В ее словаре было слово «честь» и слово «совесть». Эти слова, точнее – то, что они означали, даже по отдельности, мешали жизни в то время, в котором мы тогда очутились. А уж оба понятия, в сочетании, вообще порождали какую-то страшную квинтэссенцию, которая в любой момент могла взорваться.
«Бабуля» получила пулю в живот. Восьмидесятилетняя женщина, родившаяся во времена Александра II, провожавшая Николая II в последний путь, медленно умирала на утопающих в смоленской грязи подводах, по пути в свой родной город, Москву. Я думаю, она могла умереть быстро, однако это не входило в ее планы. Я помню, сначала «бабуля» долго мучилась, а потом, за два дня до Москвы, как-то оживилась. Правда, уже двигала только верхней частью тела. Но так быстро и живо двигала, что всем казалось, еще чуть-чуть, и она станет прежней, как будто ничего не произошло. Опять будет статно выхаживать по Поварской, в направлении Арбата.
Или просто мне так сильно этого хотелось? Чтобы я, слабый и беззащитный, вновь оказался рядом с твердой поступью «бабули», которая отчитала городового за то, что в моей булочке вместо изюма оказался таракан. И городовой стоял по струнке, как школьник, краснея и трясясь. Может, даже представляя, как «бабуля» возьмет шомпол или розги и располосует ему всю спину.
В палату стремительно вошла Лида. Она толкнула распашные двери так, словно была дочерью главврача. Я сам вздрогнул, что-то смешалось перед глазами.
Лида была одета почти в вечернее, темно-красное, хотя еще день. На ногах туфли с довольно высокими каблуками, а в руках маленькая аккуратная сумочка по последней моде. «Еще и на такси приехала», – со злобой подумал я. В то же время ее такой «разудалый» вид мне очень понравился.
После того как Лида разложила все мандарины в тумбочку, наполнила соком графин, я силой отвел ее в ванную. Слава званию Героя Труда и профессора, у меня в палате была отдельная ванная комната, а не общая в коридоре. В общем… дальше я не смог себя контролировать… захотелось как-то запечатлеть эту красоту, эту свежесть – в себе самом, внутри себя. Как будто еще мгновение – и она уйдет.
Потом мы лежали на больничной кровати, Лида гладила меня по голове, как когда-то, еще не так давно, в моей квартире. Только теперь она что-то говорила, что-то неразборчивое, быстрое, может, даже не на русском, а на армянском…
Я ничего не понимал, ничего не слышал.
Я посмотрел в абсолютно красивое лицо Лиды. Абсолютно красивое! Абсолютно. Откинул одеяло, посмотрел на абсолютно красивое тело, бедра, ноги Лиды.
Она заснула, уткнувшись носом в мое плечо. Ее лицо оказалось совсем близко, и я увидел в абсолютно красивом носу длинные жесткие черные волосы. Они ужасным образом переплетались, кустились, забирались в самую глубь носа. Это было ужасно. Мне захотелось немедленно оттолкнуть Лиду.
Опять передо мной возник строгий профиль и вороненые волосы, идеально уложенные волосы «бабули».
«Ты должен быть абсолютно великим», – спокойно сказала она. И я запомнил, запомнил это навсегда, словно ее слова стали частью меня.
Когда Лида совсем крепко уснула, я поднялся повыше на кровати, посмотрел куда-то в сторону, сам не понимая куда…
Мне представились какие-то джунгли с черными огромными стеблями волос из Лидиного носа, только гигантские, размером с деревья и большие зреющие тыквы под этими колосьями, такого… то ли светло-каштанового, то ли оранжево-карамельного цвета, лежащие на хорошо вспаханном черноземе.
И вот эти волосы-деревья растут ввысь, а набухающие плоды-тыквы все расширяются. Все дальше и дальше. Но куда уж шире может быть тыква?! Я близко увидел прожилки одной из них. Такое ощущение, что «мясо» тыквы уже переросло скрепляющие прожилки. И опять подумал: «Куда, куда?! Куда ж еще расти?!»